Справа – море, слева – горы, под подошвами опорков его сапог – серый, усеянный ракушками песок. Волны набегали и уходили. Он поискал взглядом омароподобных чудовищ и не увидел ни одного. Он шел из ниоткуда в никуда, человек из иного времени, достигший, казалось, бессмысленного конечного пункта.
Перед самым полуднем он опять упал и понял, что не может встать. Значит, вот оно, это место. Здесь. Выходит, это все-таки конец.
Стоя на четвереньках, он поднял голову, как боксер в состоянии «грогги»… и впереди, может, в миле, а может, и в трех (трудно было оценить расстояние вдоль этой однообразной прибрежной полосы, когда внутри у него бушевал жар, так что его глаза словно пульсировали, то вылезая из глазниц, то уходя обратно), он увидел что-то новое. Что-то, вертикально стоявшее на берегу.
Что это такое?
(три)
Неважно.
(три – число твоей судьбы)
Стрелку удалось встать. Он прохрипел что-то, какую-то мольбу, которую услышали только кружившие в небе морские птицы ("и с каким удовольствием они бы выклевали у меня глаза, – подумал он, – как бы они обрадовались такому лакомому кусочку!") – и пошел дальше; теперь его шатало гораздо сильнее, и за ним оставались следы в виде странных петель и зигзагов.
Он не сводил глаз с того, что стояло там, впереди, на берегу. Когда волосы падали ему на глаза, он с досадой отбрасывал их тылом руки. Казалось, оно не приближается. Солнце достигло верхней точки небосвода и, казалось, слишком задержалось там. Роланду мерещилось, что он опять в пустыне, где-то между хижиной последнего поселенца
(музыкальная еда, чем больше ешь, тем громче бзда)
и постоялым двором, где мальчик
(твой Исаак)
ожидал его прихода.
Колени у стрелка подогнулись, выпрямились, опять подогнулись, опять выпрямились. Когда волосы снова упали ему на глаза, он не стал их отбрасывать; у него не было на это сил. Он смотрел на предмет, который теперь отбрасывал назад, в противоположную морю сторону, узкую тень, и шел, не останавливаясь.
Теперь он – жар или не жар – мог его разглядеть.
Это была дверь.
Когда до нее осталось меньше четверти мили, у Роланда снова подогнулись колени, и на этот раз он не смог их распрямить. Он упал, его правая рука проволоклась по колючему песку и ракушкам, содрав с ран свежие корки, и культи пальцев завизжали от боли и вновь начали кровоточить.
Тогда он пополз. Он полз, а в ушах его стоял ритмичный шум: Западное Море набегало, с ревом разбивалось о берег, отступало. Он работал локтями и коленями, оставлял за собой борозды в песке, выше полосы грязно-зеленых водорослей, отмечавшей линию прилива.
Он думал, что ветер, наверно, все еще дует – должно быть, так, потому что его тело продолжал сотрясать озноб – но единственное, что он слышал, был хриплый свист урагана, вырывавшегося из его собственных легких и входившего в них.
Дверь становилась все ближе.
Ближе.
Наконец, около трех часов этого долгого бредового дня, когда тень Роланда оказалась слева от него и стала удлиняться, он добрался до нее. Он сел на корточки и начал устало рассматривать ее.
Дверь была шести с половиной футов высотой и, казалось, сделана из цельного куска железного дерева, хотя ближайшее железное дерево, должно быть, росло отсюда милях в семистах, не меньше. Ручка двери, судя по ее виду, была золотая; ее украшал филигранный рисунок, который стрелок в конце концов разобрал: это была ухмыляющаяся морда павиана.
Замочной скважины не было ни в самой ручке, ни над ней, ни под ней.
Дверь держалась на петлях, но они не были ни к чему прикреплены – «или это так кажется, – подумал стрелок. – Это тайна, весьма дивная тайна, не имеющая себе равных, но так ли уж это важно? Ты умираешь. Приближается твоя собственная тайна – единственная тайна, в конечном счете имеющая значение для каждого человека». |