Изменить размер шрифта - +
Первый год весна прошла без обострения, и ты бросаешь! Снова хочешь слечь?

– Да не слягу! – огрызнулся Юрик.

– Ты все забыл! – в мамином голосе мгновенно проклюнулись слезы. Это было ужасно. – Забыл, как отец на руках носил тебя по лестнице? Юрик, мне и так тяжело, ты же видишь. Хоть ты следи за собой сам!

– Вот выйду на пенсию и буду следить! – ожесточенно сказал Юрик. – Все равно через неделю в колхоз, не успею курс…

Он прикусил язык. Не следовало вспоминать о колхозе – для мамы это был нож острый. Юрик и сам‑то боялся невесть как, хоть и бодрился. Впервые покинуть дом, ехать на какие‑то работы, с незнакомыми ровесниками – нормальными, сильными, компанейскими.

Мамины глаза влажно заблестели. Юрик сразу встал.

– Ладно, съезжу, – проворчал он. – Где‑то ампулы с весны оставались, ты не помнишь?

– Сейчас найду, – она вскочила, признательно улыбаясь сыну. Вспомнила про блюдце в руке. – Пойди пока, дай ей…

– Угу, – Юрик с сожалением покосился на отложенную «Иностранку». Он ненавидел поликлинику. Ненавидел белизну тоскливых стен, эфирные запахи болезней и немощей, ненавидел стоять в очередях за номерками, в очередях на прием и в очередях на процедуры, среди рыхлых стариков, торжественно уложивших мешки животов на растопыренные короткие ноги, с незастегнутыми ширинками и светящимися из‑под штанин кальсонами, среди неряшливых, визгливых старух, способных разговаривать лишь о недугах и болях там и сям… Они смотрели на Юрика так, будто он посягал на какую‑то их привилегию, будто не имел права занимать место в их очереди и, тем более, быть впереди кого‑то из них… А в это время толпа ровесников, в которую его скоро бросят совершенно одного, купалась, играла в футбол и в баскетбол, гуляла с девушками, балагурила – эти ровесники жили, им было весело! Этого уже не наверстаешь! Можно выздороветь, можно научиться подтягиваться или даже ходить на лыжах и не простужаться, можно сдавать сессии на одни пятерки и потом стать великим ученым, можно, наверное, когда‑нибудь жениться на Вике – но этого уже не наверстаешь никогда!

Юрик приоткрыл дверь в бабулину комнату, и в ноздри ударил липкий, окаянный запах лекарств. Запах его проклятия.

– Бабуль, можно?

– А‑а, внучек, – елейно протянула бабуля. Голос был слабый, сиплый.

– Вот, мама яблоко передает, – угловато сказал Юрик, подходя ближе к постели. Бабуля повернулась к нему.

– Яблочко принес, хороший мой, дай тебе бог здоровья, – залепетала она, с трудом садясь и протягивая руку – белую, вялую, в синих полосах вздутых вен. Взяла, попробовала. Сморщилась, – нарочно, что ль, выбирала похуже? – тон сразу стал недовольным, резким. Откинулась на стоящие горбом подушки. – Чего ж сама‑то не пришла? Заразы боится?

Это было настолько несправедливо, что слезы обиды за маму и бессильной злобы на эту ядовитую рухлядь жгуче затопили горло. Мама сидела возле бабули ночами, когда ту разбирал кашель, всегда были наготове горячее молоко с медом, пертуссин… Ставила горчичники, переодевала, когда старуха потела… А что было раньше! И что будет потом! Вся жизнь, сколько Юрик помнит, текла очерненная кошмаром бабулиных печеночных колик. Слабость с утра, измывательски упрямые отказы вызвать врача – пройдет, вы не хлопочите, я уж как‑нибудь сама, я себя еще могу прокормить; уход на работу и возвращение ползком через час‑полтора, надсадные стоны, рвота… Мама выносит ведро, а он, Юрик, лежит, слушая все из‑за тонкой, как папиросная бумага, стенки, подкошенный вечной болью в ногах, не в состоянии ничем помочь, и стискивая кулаки, плача в подушку и заклиная судьбу: «Я никого не буду мучить… Я не доживу до старости…» И наконец далеко за полночь – соизволение: да вызови ты врачей, ведь силы нету терпеть! И нечеловечьи крики, прерываемые то новой рвотой, то требовательным: вызвала? И приезжали, и делали уколы, и спрашивали: почему не позвонили сразу.

Быстрый переход