Но теперь он умрет, и вот он идет ко мне… Вот он идет, раздавленный, склонив чело: боль и проклятия гнетут его. Ах, тебя все же мучает совесть!.. Ах, по счастью, что-то другое привлекло его внимание и он отводит глаза. Он смотрит на дом Дюпле; в этом доме он жил…» И Штааль стоит в той же толпе, рядом с Евой, и думает о том же: «Какой дорогой поедет фургон? Мимо его дома, — вдруг почти вскрикнул Штааль, опустив веки и дергаясь нижней частью лица. — Он живет (то есть жил) на rue Honore… Увидит свой дом…» «Не забудем, не простим» — это для толпы, а писатель не может злорадствовать над казнимым: и Штааль покидает Париж, исполненный отвращения, и Ева ненавидит толпу, частью которой она была: «Женщины — если их можно назвать женщинами — встали в круг и стали плясать, крича: „На гильотину Робеспьера! На гильотину Кутона! На гильотину Сен-Жюста!“ Я никогда не забуду, с каким спокойным и гордым видом прекрасный молодой человек, единственный, кто не пытался ни спастись, ни покончить с собой, взирал на этот хоровод фурий и слушал их проклятия. Глядя на него, можно было усомниться в виновности вчерашних палачей…» Робеспьера похоронили в безымянной могиле, террор кончился, но при Директории некоторых деятелей эпохи террора казнили, в частности Фукье-Тенвиля, прокурора-садиста, не помогли ему заявления, что он «целиком и полностью одобряет» 9 термидора: 7 мая 1795 года он был гильотинирован на Гревской площади, последним из шестнадцати осужденных по его делу — чтобы смотрел. Ни Дюма, ни Алданов этого не описали, чутьем романиста понимая, что злорадствовать нельзя, а пожалеть не получится.
Леви издал «Сотворение и искупление» только в 1872 году, хотя издавал всякую чепуху, — уж очень яростная книга получилась. Человек, чей взгляд еще сегодня приводит в трепет весь Париж, через несколько дней (или лет) будет валяться в сточной канаве, и люди будут кричать: «Надо бросить эту падаль в Сену!»… Это уж как-то слишком… 23 апреля 1870 года человек, чей взгляд все еще приводил Париж если не в трепет, то в уныние, объявил референдум по новой конституции: парламент получает массу прав, но есть хитрая статья, сводящая права на нет: «Император несет ответственность перед французским народом и имеет право всегда к нему апеллировать». Луи Наполеон был уверен, что «народ» всегда проголосует как надо, и все же принял меры: обратился к чиновникам всех рангов (они сидели в комитетах по референдуму) с требованием (под угрозой увольнения) разъяснить народу, что «голосовать „за“ — значит голосовать за свободу», и арестовал накануне голосования все более или менее оппозиционные газеты. Он выиграл: 7 миллионов 358 тысяч «да» против 1 миллиона 538 тысяч «нет»: даже сам не ожидал такой победы. Республиканцы пришли в отчаяние; Гамбетта, который 5 апреля говорил: «Настала пора империи уступить место республике», теперь писал: «Империя сильнее, чем когда-либо». Не они, а мы будем валяться в сточных канавах — во веки веков…
Дюма не голосовал: в Сен-Жан-де-Лю ему стало лучше, и в конце апреля они с Гужоном отправились в Мадрид (к ним присоединилась в качестве секретаря молодая женщина Валентина). Зачем? Шопп нашел в переписке Мари Петель указания на то, что ее отец собирался писать книгу о революции в Испании в 1868 году: против королевы Изабеллы восстали генералы, потом — горожане; революционное министерство ввело всеобщее избирательное право, свободу вероисповедания, печати, союзов и собраний и тут же… село выбирать нового короля. (Рукопись утеряна, Шоппу удалось найти лишь фрагменты.) В Мадриде пресса обласкала Дюма, литературные общества приглашали выступить, фотограф Жан Лоран сделал его последний снимок — с Валентиной. В июле он вновь расхворался, перебрались в Биарриц, где он в последний раз виделся с Полиной Меттерних и написал стихотворение, посвященное ее дочке Клементине. |