Джиллингем понимал, что его строптивый друг не сможет долго отстаивать такие взгляды, но не стал спорить, и не прошло и четверти часа, как Филотсоку вручили официальное уведомление об увольнении. Чтобы написать его, члены комитета специально задержались после ухода учителя. Он заявил, что не согласен с увольнением, и передал дело на решение собрания горожан, куда к отправился сам, хотя выглядел совсем больным и Джиллингем уговаривал его остаться дома. Филотсон взял слово и так же твердо, как в разговоре со своим другом, возражал против решения комитета, утверждая, что речь идет о его личных, семенных делах, которые никого не касаются. Комитет опроверг его заявление, указав, что всякие ненормальности в личной жизни учителей также подлежат контролю со стороны комитета, поскольку они затрагивают нравственность обучаемых. На это Филотсон ответил, что не видит, каким образом проявление милосердия может повредить нравственности.
Зажиточные и уважаемые граждане города, как один, ополчились против Филотсона, но, к немалому его удивлению, у него оказались и неожиданные защитники числом более десяти человек.
Как уже говорилось выше, Шестон служил пристанищем разного рода бродягам, стекавшимся в Уэесекс на многочисленные базары я ярмарки в летние и осенние месяцы. И вот, хотя Филотсон никогда не водил с ними компании, они доблестно выступили в защиту заведомо проигранного дела. В числе их были два коробейника, владелец тира с двумя помощницами, заряжавшими ружья, два боксера, хозяин карусели, пряничник, две торговки метлами, выдававшие себя за вдов, и владельцы силомера и качелей.
Эта благородная фаланга сочувствующих и еще несколько присоединившихся к ним независимых, у которых семейная жизнь тоже шла не совсем гладко, подходили к Филотсону и горячо пожимали ему руку, после чего в таких сильных выражениях высказывали свое мнение собравшимся, что дело дошло до потасовки, в пылу которой было разбито три окна и сломана классная доска, манишка городского советника оказалась залита чернилами, а церковного старосту так ударили картой Палестины, что голова его насквозь проткнула Самарию; много было наставлено синяков и разбито носов, в том числе, к общему ужасу, нос приходского священника, пострадавшего от усердия какого-то просвещенного трубочиста, ставшего на сторону Филотсона. Увидев кровь на лице священника, Филотсон чуть не застонал от сознания неловкости и унизительности происшедшего и горько пожалел, что не принял предложенную ему отставку, а вернувшись домой, почувствовал себя так плохо, что слег и на другой день не смог встать с постели.
Это прискорбное и нелепое событие явилось для него началом серьезной болезни. Он лежал в своей одинокой спальне в том трогательно-грустном настроении, какое бывает у пожилого человека, осознавшего, что жизнь его как в общественном, так и в личном плане сложилась неудачно. Джиллингем навещал его по вечерам и однажды завел разговор о Сью.
— Ей все равно, есть я или нет, — сказал Филотсон. — С чего бы ей мною интересоваться?
— Она не знает, что ты болен.
— Тем лучше для нас обоих.
— Где же она теперь живет со своим любовником?
— Наверное, в Мелчестере. По крайней мере, раньше он жил там.
Джиллингем вернулся домой, подумал и написал Сью анонимное письмо с расчетом, что оно как-нибудь дойдет до нее; письмо он вложил в конверт, адресованный на имя Джуда в кафедральный собор. Оттуда оно было направлено в Мэригрин, в Северном Уэссексе, а из Мэригрин в Олдбрикхем его переслала вдова, в свое время ухаживавшая за бабкой Джуда, так как только она одна и знала его теперешний адрес.
Через три дня вечером, когда солнце во всем своем великолепии склонялось к закату над долиной Блекмур и окна Шестона казались жителям этой долины огненными языками, больному учителю послышалось, что кто-то подъехал к дому, и через минуту в дверь спальни постучали. |