И чем больше можешь ухватить, тем лучше играешь, понимаете?
– Да, понимаю. Но продолжайте.
– Это и есть музыка, понимаете, что я хочу сказать?
– Да. Но какое отношение это имеет к Джули?
– Джули мог сыграть миллион сочетаний, да еще варьировал их и умел их выворачивать и так и сяк. Бывало даже, мы все бросаем играть и только слушаем его. Сколько раз так бывало…
– Значит, вы хотите сказать, что Джули замечательный музыкант?
– А как же, мистер Куэйл! Лучше него я отродясь не слыхал.
– Вы имеете в виду исполнителей джазовой музыки?
– Нет. Не то. В джазе он был не так уж хорош, мистер Куэйл. Он часто брал совсем не те ноты. Ему это было неважно. А только я отродясь не слыхал, чтоб кто другой мог такое, как он. Он понимает все насквозь, вот что важно. Я вам говорил: музыка – она вся из сочетаний. А он вроде знает их все насквозь, вроде это у него само собой получается.
– Спасибо, Билли. У меня все, вы свободны, – сказал отец.
Я мог бы и не смотреть ни на судью Лейкера, который карандашом почесывал голову под париком, ни на Страппа, который пухлой рукой озадаченно утирал полное лицо, – я и так знал, что они думают. Разве этим можно хоть что-то доказать? Разве хоть что-то из того, что сделал пока отец, может как-то помочь Джули? С точки зрения юридической во всем этом не было никакого смысла, и Лейкер собрался было что-то черкнуть в своем блокноте, но тут же отложил карандаш, словно отказываясь от испытанного способа выносить свое суждение. Потом спросил Страппа, нет ли у него вопросов или замечаний.
– Нет. Никаких вопросов, ваша милость, – ответил Страпп, – вот только мне хотелось бы понять защитника, что он хочет всем этим доказать, сам я никак не возьму в толк, к чему он клонит.
– Говоря по правде, я тоже, – сказал судья и сухо прибавил: – Но, надо думать, мистер Куэйл знает, чего он добивается, так что наберемся терпения, мистер Страпп.
Отец пропустил все это мимо ушей.
– Попрошу доктора Хоумза – сказал отец.
С ним будет посложней, чем с Джо Хислопом, подумал я. Хотелось бы мне понять, почему в присутствии Хоумза мне всегда становится уныло и я чувствую себя загнанным в угол, навеки пригвожденным к месту, обреченным. Мне не терпелось увидеть его начищенные до блеска башмаки, и когда он сел на место свидетеля, а отец не спешил задавать ему вопросы, я так и думал, что вот сейчас, седоватый, величественный, он важно скажет: «Итак, мистер Куэйл?»
Немного выждав, он так и сказал, и ясно стало: он опять вознамерился обращать суд в свою веру. В конце концов, кафедра всегда остается кафедрой, арена – ареной, а паствой может стать любая аудитория, которая хочет или вынуждена его слушать. А брошенный вызов есть вызов, и, похоже, Хоумз радостно предвкушал схватку с отцом.
– Итак, мистер Куэйл? – повторил он.
Отец – ноль внимания, по-прежнему листает свои заметки. Потом нахмурился, поднял голову и посмотрел – не на Хоумза, на Джули. И мы посмотрели туда же, а Джули весь напрягся, похоже, чтобы высидеть на этой скамье, ему требовалась вся его выдержка. И теперь, обратив общее внимание на Джули, отец задал свой первый вопрос, причем произнес его с подчеркнуто английской, а не австралийской интонацией, словно, разговаривая с Хоумзом, никак не желал ронять свое достоинство.
– Каких наук вы доктор, доктор Хрумз? – спросил он.
– Какова цель вашего вопроса, мистер Куэйл?
– Вы будете отвечать на мой вопрос, доктор Хоумз? – спросил отец, даже не потрудившись на него взглянуть.
– Раз вы так настаиваете. Я доктор богословия, – зычным голосом проповедника, с явственным американским выговором ответил Хоумз. |