Изменить размер шрифта - +
Врачи не советовали возить больного в Италию: горный воздух и заботливый уход должны были восстановить его силы.

Так и произошло: мать его выходила. Она была одна: Джон на месяц уехал в Копенгаген. Старшая дочь, Марен, жила в Кристиании, Ингеборг и Эльзи гостили в Стокгольме у друзей. Гезина не считала нужным вызывать их. На просторной даче, расположенной на берегу фиорда, она ухаживала за сыном, и верная служанка Лилла помогала ей.

 

Глава третья

 

Период выздоровления остался в памяти Эдварда как сплошной светлый, однообразный, но удивительно приятный день. Он словно впервые видел небо, зелень и морскую даль – и удивлялся им. Глубокий смысл открывался ему в каждой подробности: в водяных брызгах и в дрожании листьев на дереве, и в игре солнечных бликов на стене. Он подолгу мог следить за полетом птицы, за порханием бабочки. Мысли были спокойны и приятны, хотя часто не имели конца: он уставал от созерцания и дум и отдавался полудремоте. Или засыпал крепким сном, без сновидений.

Ничего особенного не происходило. Он лежал в беседке, укутанный пледом. Мать приносила ему еду и освежающее питье. Приходили соседи и их дети; каждый вечер на одноколке из города приезжал отец. Как и большинство отцов, он не знал подробностей болезни сына и, даже когда опасность миновала, все еще с тревогой спрашивал: «Ну, как?» Гезина улыбалась… Почтальон приносил письма от сестер и от Джона. Джон был в восторге от Дании. Это не страна, а сказка! Эдварду приносили книги, но ему даже не хотелось читать. Природа открывала ему больше, чем книги, она в безмолвии учила его чему то очень важному… Так текли дни.

Иногда Эдварду казалось, что в воздухе что то поет, но он не мог уловить, мелодия ли это или просто птичье пение. А самому играть или сочинять ему не хотелось. Отчего это происходило? Не оттого ли, что его «иссушила» консерватория? К сожалению, Оле Булль опять уехал за границу – именно в это лето! Он ободрил бы Эдварда. Впрочем, и ободрять то не надо было. Эдвард чувствовал себя счастливым, как человек, который не размышляет о жизни, а только радуется тому, что живет.

 

Осенью он настолько окреп, что родители решили снова отправить его в Лейпциг – продолжать образование. Гезина сама проводила его. Фрау Шульп, хозяйка Эдварда, понравилась ей, и через несколько дней Гезина уехала успокоенная.

В консерватории произошли перемены. Пледи уже не было: рассорившись с директором, он уехал в Мюнхен. Профессор Рейнеке тоже уехал – на музыкальные празднества в Берлин, и Эдвард перешел в класс к другому педагогу, Морицу Гауптману. Этого ласкового старика он помнил еще со дня вступительного экзамена. Гауптман подошел тогда к Эдварду и сказал ему:

«Здравствуй, милый! Ты хорошо играешь! По моему, мы должны стать друзьями! Как тебе кажется? Мне семьдесят пять, тебе – пятнадцать. Лета вполне подходящие для взаимной дружбы, не правда ли?»

Но дружбы не получилось, оттого что оба были заняты. Теперь же, когда Эдвард стал учиться у Гауптмана, он пришел к мысли, что прошедший год мог бы быть гораздо интереснее, если бы это знакомство состоялось раньше.

Гауптман жил в помещении школы святого Фомы – он преподавал теорию мальчикам певцам. Эдварда он принимал не в консерватории, а у себя дома. Обычно он сидел на своем диване, придвинутом к самому роялю. Длинный широкий халат, большие очки и черная остроконечная шапочка делали его похожим на героя гофмановских сказок.

– Напрасно ты сердишься на профессора Рихтера, – говорил он Эдварду, кутаясь в свой халат. – Правила – это самое большее, что лучший педагог может тебе внушить. Научить сочинять нельзя. Даже Бетховен был бы здесь бессилен. Помочь можно. И помешать также можно. Но композитором нужно родиться!

После урока он просил Эдварда еще поиграть.

– Ты очень хороший пианист, дружок, – сказал он однажды.

Быстрый переход