Братья Григи получили приглашение на ближайшую субботу, так как в воскресенье семейство переезжало на дачу. В субботу утром Эдвард встретил на улице Якоба Фосса, который покупал фиалки у цветочницы и был, видимо, полон надежд. За обедом Эдвард на всякий случай сказал брату, что у него сильно болит голова. Вечером, надевая перчатки, Джон спросил его:
– Значит, ты остаешься дома?
Нет, он не мог остаться дома…
В неописуемом волнении он вошел в знакомую гостиную и сразу увидал ее , нарядно одетую, с красиво уложенными косами. Она очень похорошела. Черты ее тонкого лица стали как будто еще изящнее, а глаза – больше. Светлые волосы вились, выбиваясь на лоб и виски.
Она встретила его как чужого – церемонно присела, держась за край платья, и сказала:
– Давно мы вас не видали!
«Мы», «вас»! Но это все таки было легче, чем родственное безразличие. Чужая девушка. Но менее чужая, чем сестра!
Как и в первый вечер, он смутно сознавал, что происходило кругом. Тогда это было от счастья, теперь он сам не знал отчего. Играли в какие то игры. И он играл. Ужинали. Рикард Нордрак и племянница фру Хагеруп говорили друг другу дерзости. Нордрак доказывал, что характер у женщины должен быть мягкий, кроткий, покладистый, а Карина, сверкая глазами, запальчиво возражала. Она находила подобное мнение возмутительным и заявила, что это замаскированная проповедь рабства, совсем уж непростительная в устах цивилизованного человека и прогрессивного деятеля, каким некоторые считают Рикарда Нордрака. Бьёрнсон вмешался:
– Увы, дорогая! Я вынужден принять сторону моего двоюродного брата. Я чту передовые убеждения в современной женщине, но злой и строптивый характер порицаю, особенно если его пытаются объяснить свободолюбием и самостоятельностью.
Эдвард слышал этот разговор краем уха и думал: «К чему это все? Разве это главное?» И слонялся из угла в угол со своей тоской.
…Бьёрнсон читал отрывок из новой повести – Эдвард ничего не запомнил. Якоб Фосс таращил глаза на Нину и кривил рот. Бедный кобольд! Несколько раз Эдварду случалось очутиться рядом с Ниной и даже коснуться ее платья, но это ровно ничего не значило. К нему обращались, он отвечал. Он помнил, как Нильс Гаде сказал ему: «Как хорошо в доме, где цветет молодость!»
Он чувствовал легкость в голове и во всем теле, но это была какая то неудобная легкость, странное, томительное ощущение. Вильма, веселая и оживленная, поднесла Эдварду цветок.
– Зачем?
– Дайте той, которая вам нравится!
Должно быть, это был фант. Машинально он протянул цветок Вильме. Она засмеялась:
– Вот как вы переменчивы!
Нина тоже улыбнулась. Знакомые ямочки мелькнули у нее на щеках.
И внезапно его охватили грусть и усталость. Он понял, откуда эта странная легкость, которая не радует, а томит его: это легкость безнадежности! Должно быть, так чувствует себя человек, оставшийся без работы, без будущего… Ему говорят: «Вы свободны!» – и он уходит восвояси и бредет легкий, пустой и действительно свободный, свободный даже умереть. Когда ты никому не нужен, ты ведь также свободен. О, как ужасна бывает иногда свобода!
Теперь он страдал по настоящему. Если раньше он был настолько горд, что не хотел называться ее братом, то теперь готов был сам назвать ее сестрой и просить об участии, только бы избавиться от этой безотрадной легкости и пустоты.
Должно быть, много времени прошло и вечер подходил к концу, когда Эдвард увидал, что гости окружают Нину и почти насильно ведут ее к роялю.
– Ну хорошо, – говорит она, – если вы уж так хотите, я спою романс, но только один единственный. И сама буду себе аккомпанировать!
– Вы услышите, как она теперь поет! – с гордостью воскликнула фру Хагеруп. |