– Не заплывай далеко! Слышишь?!
Время на острове текло незаметно. Все было съедено и выпито. Солнце клонилось к синеющим вдали сопкам и ветер все сильнее шумел в лозняке. Афанасий Петрович только что закончил очередную схватку с Ашмариным и, тяжело дыша, нежился на песка.
– Афанасий Петрович, – решился Юрий Васильевич, – а почему вы не такой, как все?
– Как не такой? – удивился Афанасий Петрович. – Вот вопросик.
– Ну, не как все. И эти крылышки у вас на спине, и вообще…
– И вообще… повторил Афанасий Петрович. – Откуда мне знать?.. Иногда я и сам думаю; есть что‑то, но зачем это мне?
– А знаешь, Афанасий Петрович, – неожиданно сказал Федор Никанорович, – я ведь тебя мертвым видел. Тогда.
– Знаю, – тихо ответил Афанасий Петрович. – Это он меня спас, дедка… Он может. Его как встретил Сломоухов у Ерофеева распадка, так с тех пор он и не садился: летел, спешил… Чувствовал старик, что со мной плохо. Он всегда так.
– А кто он? – шепотом спросил Юрий Васильевич. – Дедушка ваш?
– Нет, не дедушка… Он всем нам дедушка, всем, кто из Горбуновки. Но меня он отличал. Я его увидел еще мальцом. Встал как‑то утром, а небо чистое. И солнце уже высоко. Что такое, думаю, почему? И сам не могу понять. Гляжу, дядька Григорий идет с поля и весь будто светится радостью. – «Слушай, сынок, – говорит он мне, – птички‑то не поют!» Вот оно что, думаю, вот почему я удивился. Тишина такая, будто и не лес вокруг. «Будет, сегодня, будет», – говорит дядька Григорий и бегом от меня в деревню. Ну, а я за ним.
Афанасий Петрович вскочил на ноги и наяинул на голые плечи пиджак.
– Побежал и я, – продолжал он. – Мужиков у нас в селе человек семь, а никого не видно.. Женщины носятся из избы в избу. Кто с пирогами, кто с брагой. Вижу, собираются а избе у дядьки Григория. Ну, и я туда же, вместе с другими мальчишкамк… Захожу в избу, а там все прибрано, на столе скатерть белая, хрустит как сахар. – Афанасий Петрович сделал руками такое движение, будто сжал что‑то хрупкое в руке. – Скатерть ту еще сто лет назад выменяли, когда на краю болота один из нашей деревни попа ссыльного повстречал. А на столе и караваи, и мед, и медвежатина, чего только нет.
Тут дядька Смурыгин – как сейчас помню, бородатый такой, по самые глаза борода – поднял чашку расписную с пивом, дэ как заорет: «Ай, кто пиво варил? Ай, кто затирал?» Тут все в один голос: «Варил пивушко сам бог, затирал святой дух, святы ангелы носили, херувимы разносили, серафимы поднрсили…» А Смурыгин опять: «А где ж тая птица? Тая птица, что летит, да в ту сторону глядит, да где трубушка трубит, где сам бог говорит?» И тут подскочила тетка Авдотья к холстине набеленной, что в углу висела, и холстинку‑то эту в сторону отдернула… Гляжу, а там он, дедушка…
– А какой он? – едва слышно спросил Юрий Васильевич.
– Какой? Так Сломоухов вам уже расписал. Только и другой он… Поднес ему чашу пенного дядька Смурыгин, в он взял ее из рук и до дна выпил. Как ручки выпростал, так я удивился: с чего это на нем армяк надет мехом наружу? Стали к нему мальчиков подводить, а он каждому гостинец в руки, по голове потреплет и имя повторит, будто про себя, чтоб запомнить. Подошел и я. Шепнул тут ему дядька Смурыгин что‑то, а дедушка головой закивал – ушки я увидел его тогда, сморщенные и черные, как грибки, морозом побитые, – и сразу меня за спину. Нащупал крылышки и весь задрожал. А_ дядька Смурыгин ему: «Василисин сынок, говорит, той, что семь лет как померла». |