Изменить размер шрифта - +
  В Юбарроу горели все огни, сквозь деревья цедились напевы новоорлеанского джаза — старина Бон наверняка располагался играть остаток ночи в покер и пить виски. Когда я сворачивал вправо на Силвер-Ридж, от Св. Бернарда донёсся одинокий гав, а затем — никаких звуков, опричь шелеста моих шагов по Элмслак. Кто-то жёг садовый мусор, и тень аромата ещё висела — один из самых острых запахов на свете, дикий и ручной одновременно.

Сойдя с проезда, я на ощупь отыскал еле различимую тропинку, что спускается к задней стене Вудфилдз-Холла, родового поместья Робина, второго барона Маккабрея и т.д. Господи, вот так имечко. Родился он незадолго до Великой войны — это сразу видно: в то десятилетие было «де ригёр»  называть отпрыска Робин, а матушка моя была беспощадно «де ригёр», если не больше, как вам подтвердил бы кто угодно.

Ни за что не догадаетесь, где я всё это пишу. Поджав колени до самого подбородка, я сижу на стульчаке в уборной своего детства, в детском крыле братнина поместья. С местом этим у меня связано больше счастливых воспоминаний, нежели со всем остальным домом, некогда проникнутым алчностью и хронической завистью отца, материнским лихорадочным раскаянием от того, что она вышла замуж за невозможного хама, домом, что ныне заражён ползучим отвращением братца ко всем и вся. Его самого включая. А в особенности — ко мне: он бы не плюнул мне в лицо, вспыхни оно пламенем (если бы плевался не бензином).

Передо мной на стене — рулончик мягкой розовой туалетной бумаги: нянюшка наша ни за что бы такого не позволила, она свято верила, что у детей аристократии должны быть спартанские попки, и нам приходилось пользоваться старомодными ломкими сортами наждачки.

Я только что навестил свою прежнюю спальню, всегда готовую к моему приезду — здесь никогда ничего не меняют, не тревожат. Как раз та фальшивая нота, которые так любит сардонически брать мой братец. Он часто говорит: «Помни, Чарли, здесь у тебя всегда есть дом», — а потом ждёт, когда меня начнет зримо тошнить. Под половицей в этой спаленке я пошарил и нащупал большой пакет в клеенке; внутри — моё первое и самое любимое оружие — «смит-и-вессон» калибра .455, полицейско-армейская модель 1920 года. До сих пор не создали тяжёлого револьвера прекраснее. Ещё несколько лет назад, пока я не увлекся виски как комнатным видом спорта, из этого револьвера и с двадцати шагов я проделывал удивительнейшие штуки с игральной картой, но и теперь я уверен, что смогу при хорошем освещении поразить цель покрупнее. Скажем, Мартленда.

К револьверу имеется коробка армейских патронов, никелированных и очень шумных, и ещё одна, почти полная — обычных свинцовых, ручной сборки, с небольшим пороховым зарядом. Они гораздо больше годятся для того, что я задумал. На войне такими пользоваться, конечно, нельзя, этот мягкий свинцовый шарик, с радостью могу вам доложить, творит ужасные вещи с тем, во что попадает.

Я сейчас допью «Учительское», то и дело осторожно поглядывая на дверь, чтобы моя давно покойная нянюшка не поймала меня за этим занятием, а потом спущусь и нанесу визит братцу. Я не скажу ему, как проник в дом. Пусть поволнуется — о таких вещах он постоянно переживает. Пристрелить его у меня тоже нет намерения — в такое время это будет непростительное баловство. В любом случае убить его — это оказать ему услугу, а я ему обязан многим, но не услугами.

 

Я БРАТОМ, АНГЛИЧАНИНОМ

И ДРУГОМ ЗВАЛ ЕГО!

 

Когда я тихо просочился в библиотеку, мой брат Робин сидел ко мне спиной и шуршал пером над мемуарами. Не оборачиваясь и не прекращая царапать бумагу, он сказал:

— Здравствуй, Чарли, я не слышал, как тебя впустили в дом.

— Ожидал меня, Робин?

— Все прочие стучат. — Пауза. — У тебя не было сложностей с собаками, когда заходил в кухню с огорода?

— Послушай, от этих твоих собак пользы, что африканскому кабану от вымени.

Быстрый переход