Ее просто тошнило от этой работы. Она никак не могла понять, что преступнее — решение Барни по делу о канализации или ее информационная макулатура, но, как бы то ни было, душными вечерами в конце лета, когда Барни уже три месяца пробыл в тюрьме, и по утрам в бодрящие сентябрьские воскресенья, когда ей ужасно хотелось подхватить Мэта и бежать с ним на уэстчестерские холмы, и зимними вечерами, когда квартира после полуночи начинала выстывать и Энн приходилось накидывать пальто поверх фланелевой ночной рубашки и халата, — все это время Энн корпела над ответами (а порой, когда урожай читательских писем бывал скуден, то и над вопросами тоже) фабричным работницам, провинциальным девушкам и запуганным женщинам, которые хотели знать, как надо любить, не подвергаясь риску, кого следует предпочесть — непьющего любовника или пьяницу мужа, как снова сделаться человеком, потеряв человеческий облик в исправительном заведении, и всегда ли шелковые чулки приводят на виселицу.
В стиле Энн не было ни fines herbes ни горечи полыни, ни пряностей. Ее продукция была честным литературным крошевом. Но Энн трудилась так старательно, не покладая рук, что произвела некоторое впечатление на десятки тысяч людей между Бангором и Сан-Хозе и уж, во всяком случае, добилась самого безошибочного показателя успеха — неодобрения своих знакомых.
Рассел, позвонивший с надеждой (тщетной) напроситься к ней в гости, закончил их полный колкостей разговор словами:
— Знаешь, что меня больше всего смешит? Ты пилила меня за корыстолюбие, когда я решил заняться коммерческой деятельностью, а теперь сама стряпаешь для газет эту халтуру!
Перл Маккег позвонила и сказала, что своими статьями Энн никоим образом не способствует выполнению пятилетнего плана в СССР. Зато Мальвина Уормсер, разбиравшаяся в литературе не лучше кролика, объявила:
— Замечательно, дружок, мне даже иногда кажется, что в твоих писаниях есть некоторый смысл.
Барни же, у которого был безупречный вкус (его любимыми авторами были Герман Мелвил, Сэмюэл Батлер, Саки и Вудхаус) не видел ее статей и ничего о них не знал.
У Энн выработалась тайная привычка заходить в бюро путешествий, железнодорожные конторы, земельные агентства и похищать брошюры, рекламирующие фруктовые сады и фермы на Западе. Эти проспекты напоминали описание рая в проповедях пятидесятников. Ежедневно Энн видела себя с Барни и Мэтом то в вишневом саду в долине Санта-Клара, то в яблоневом саду на берегу Колумбии. Она упивалась живописными картинами гор и вьющихся тропинок или видом бунгало, утопающего в апельсиновых рощах. Однако она не была любительницей пейзажей ради них самих: они всегда оставались для нее фоном, ослепительным, безмятежным и надежным фоном для ее мужа и ее сына.
Кроме всех этих дел, у нее было еще одно. Она непрерывно, не брезгуя никакими средствами, хлопотала о помиловании для Барни. Она пробилась в члены комитета по обследованию тюрем при федерации женских клубов штата, благодаря чему ей приходилось часто видеть советников губернатора, и она искусно (как ей казалось) старалась ввернуть в разговоре имя Барни и его заслуги, подчеркивая, что, по ее мнению, сам факт осуждения — уже достаточное наказание для такого человека.
Оказавшись в комитете, она поняла, что Великая женщина, доктор Энн Виккерс, уже не пользуется былой репутацией. Ее знания уважали, но держались с ней настороженно. Она видела, что хотя она и заткнула рот миссис Кист, кое-какие слухи о ее «нравственном облике» все-таки ходили. Но ей, уобенекской девочке из воскресной школы, девственнице из Христианской ассоциации молодых женщин в Пойнт-Ройяле, было плевать на это: лишь бы соблюсти видимость приличия, пока не освободится Барни.
I яжелее всего, почти не менее тяжело, чем видеть, как Барни выводили из суда под конвоем, было просить за него судью Линдсея Этвелла.
Она встречала Линдсея всего три раза за четыре года после их разрыва, и каждый раз случайно, на приемах или на заседаниях комитетов. |