Они вежливо осведомлялись друг у друга о здоровье его супруги и ее мужа, соответствующе лгали в ответ и вообще были злобно и безупречно вежливы.
Она позвонила ему, а затем зашла к нему в служебный кабинет, находившийся в нескольких шагах от того страшного места, где разбили жизнь Барни. И где Барни разбил немало чужих жизней.
Линдсей еще больше похудел, высох и побледнел и еще больше походил на старую борзую.
— Это большое удовольствие, Энн, — если вы позволите мне по-прежнему вас называть так.
— Конечно, Линдсей. Я только рада.
— Вы прекрасно выглядите. Надеюсь, ваш муж в добром здравии?
— Вы спрашиваете про Рассела?
— А разве… разве…
— Да, конечно. Как это глупо с моей стороны! Я так рассеянна. Сказать откровенно, я порвала с Расселом. И даже не видела его уже несколько месяцев.
— Мне очень жаль.
— Не жалейте! Я нисколько не жалею. Мы расстались вполне дружески, просто выяснилось, что нам трудно ужиться.
— Ах так, конечно, конечно. А ребенок… я слышал, у вас есть ребенок. Я был очень рад за вас, Энн, и, надо ли говорить, позавидовал. Только простите, я не помню, мальчик это или девочка…
Но их светский разговор продолжался всего десять минут, а потом Энн вдруг выпалила:
— Линдсей, я хочу просить вас использовать ваше влияние в одном очень важном для меня деле. Не сочтите меня слишком сентиментальной, но я принимаю его очень близко к сердцу. Я хочу добиться помилования для судьи Бернарда Долфина.
Линдсей окаменел.
— Долфина? Но почему он вас интересует?
— Он большой друг… э-э-э, Мальвины Уормсер, а следовательно, и мой.
— А я полагал, что его единственные друзья (если только у него остались друзья, — простите мне мой цинизм, но я, видите ли, хорошо его знаю) — это мелкие политиканы и бутлегеры.
— Но вы плохо его знаете! У него был (или есть) один крупный недостаток и одновременно большое достоинство: он остается верен той группировке, к которой принадлежал. Он, как это говорится, играл честно.
— Но в очень скверную игру, дорогая Энн. Не знаю, можете ли вы понять, как много значит для меня честь судейского звания? Не считайте меня чересчур узким или суровым, если я скажу, что смотрю на Долфина примерно так, как вы смотрели на того отвратительного начальника тюрьмы, или кем он был… вы называли его «капитан» (не помню его имени), в Копперхед-Гэпе. Вы знаете, как глубоко мое уважение к вам, и я бы даже сказал, моя преданность. Я признаю со всем смирением, что в те дни, когда мы с вами часто встречались (и только моя робость, а не отсутствие желания с моей стороны мешала мне добиваться еще более частых встреч с вами), так вот в те дни именно вы высоко держали и страстно защищали знамя общественной морали, и я не мог с вами в этом сравниться. Но теперь… Категорически нет. Я никогда ни словом, ни делом не буду способствовать смягчению совершенно заслуженного наказания, понесенного человеком, осквернившим храм, в котором он служил.
«К черту его непогрешимость! К черту его добродетельность! У этого человека слишком мало крови в жилах, чтобы его искушать! А главное, к черту его закругленные периоды!» — думала Энн, сидя в вагоне подземки.
Но ругалась она неумело и только затем, чтобы заглушить свою тоскливую уверенность, что Барни так и останется отрезанным от жизни, тем самым отрезая от жизни и ее, до конца своего срока.
В течение следующего месяца, когда исполнилось два года со дня их поездки в Виргинию и одиннадцать месяцев со дня вынесения приговора, Энн так много думала о самоубийстве, что только Мэт, его забавные гримасы и то, как быстро он ползал на четвереньках и лепетал «ма-ма», удерживали ее от этого. |