Стояла слишком жаркая для мая погода, и Энн в этот вечер особенно ненавидела свою газетную работу и свою квартиру. Дом находился на Сто восьмой улице, недалеко от Центрального парка, где Мэт мог наслаждаться такой роскошью, как трава, деревья и свежий воздух. Но зато квартал тяготел к Ист-Ривер, к району пивоваренных заводов, закопченных подвалов, где продавали уголь и лед, кошерных мясных, венгерских кофеен, шершавых от черной краски пожарных лестниц, к району, где среди огромных мрачных, серых домов изредка попадался деревянный домик столетней давности. Район еще нельзя было назвать трущобами, но от трущоб он отличался в основном тем, что был значительно более унылым. На порогах не сидели болтливые еврейские мамаши в шалях; ребятишки, заполнявшие улицу, игравшие в мяч, попадавшие под рычащие грузовики, не умели веселиться, как голодные заморыши трущоб. Но шумели они достаточно, и в этот душный вечер, когда все окна были раскрыты, крики детей вызывали у Энн такое ощущение, точно у нее в голове стучали молотком. Она стояла на ненадежной площадке пожарной лестницы, вдыхая аромат жареной рыбы, капусты и влажных испарений прачечных.
Что, если за те четыре года, которые Барни еще должен провести в тюрьме (даже если ему сократят срок за хорошее поведение) их отношения станут известны и она потеряет свое доброе имя, потеряет место и будет вынуждена довольствоваться любой случайной работой в эти дни безработицы? Ибо внезапно страх перед безработицей охватил сотни тысяч тех независимых женщин, которые раньше могли легкомысленно говорить: «К чертям собачьим мужа, отца, да и начальника тоже. В крайнем случае я всегда могу пойти в официантки!» Теперь они не могли пойти в официантки. Они не могли позволить себе быть легкомысленными. Настало превосходное время для начальников-мужчин, если не считать того, что им и самим грозила опасность потерять место.
Неужели Мэту, свежему, розовому и неиспорченному, предстоит играть там, на улице, с остальными, среди мусорных куч, рваных газет и помоек?
В дверь ее квартиры постучали. Дом, в котором она жила, еще силился сохранять некоторые претензии и держал швейцара, но швейцар был никудышный: ни выговорами, ни чаевыми нельзя было добиться, чтобы он докладывал по телефону о приходе посетителей, — а поэтому к ней постоянно стучались всевозможные разносчики, нищие и ходатаи по сомнительным благотворительным делам. Поэтому Энн вздохнула, вернулась в комнату, подошла к столу и забарабанила на машинке: «…и поэтому девушкам, которым не терпится взбунтоваться против своих родителей, не мешало бы прочесть знаменитую старинную трагедию «Король Лир», прежде чем…»
Стук повторился, но на ее небрежное «Да войдите же!» не последовало никакого ответа. Она подняла голову. В дверях стоял Барни Долфин.
Она вздрогнула и осталась сидеть, задыхаясь, приоткрыв рот. Затем она очнулась, осознала, что это Барни, с воплем кинулась к нему и, втащив в комнату, заперла дверь. А вдруг он бежал из тюрьмы? Она почти силой усадила его в кресло, опустилась возле него на колени и, схватив дрожащими руками его бедные руки, стала их целовать.
— Ну вот. Успокойся. Сегодня губернатор меня помиловал. Я освобожден. И даже не условно. Не плачь, Энн, милая моя, милая! — И, прижавшись щекой к ее волосам, он зарыдал так, как Энн никогда в жизни не рыдала.
Она принялась хлопотать вокруг него. Побежала на кухню, чтобы принести ему виски с содовой, но, не успев наколоть льда, трижды кидалась обратно, желая удостовериться, что он действительно здесь. К этому времени он уже взял себя в руки и старался держаться непринужденно, сидеть прямо, но очень скоро тяжело обмяк.
Его лицо приобрело тот землистый цвет, который бывает только у обитателей тюрем и больниц. Губы были плотно стиснуты, они больше не улыбались легко, как прежде. Волосы, казалось, обкромсали тупыми садовыми ножницами. Одежда была сильно измята. |