Изменить размер шрифта - +
Ваши стихи прочитает Ленин. И одобрит.

Руки Есенина чуть подрагивали, когда он держал перед глазами свежую, пахнущую типографской краской газету.

– Откуда вам известно, что Ленин прочитает?

– Он каждый номер читает.

– А где он сейчас? Я могу его увидеть?

– Нет, не можете. Он в эмиграции.

– А вы его видели, Владимир Евгеньевич?

– Видел. Два раза. Придёт время, и вы увидите. За ним – революция!

Побледневший вдруг Есенин сказал с сожалением:

– Куда же я в революцию со своими берёзками да рябинами?

Воскресенский воскликнул, разбросав руки и обнимая плечи Есенина:

– Милый мой Серёжа, революции как раз и нужны ваши русские берёзы, и сельские закаты, и туманы на реке. Поймите меня хорошо: и лозунги нужны, и берёзы необходимы. Вы только пишите!..

Они ужинали втроём. Было тепло и уютно, и они вслух мечтали о будущем. Бережно, исподволь подводил корректор Есенина к мысли о грядущих политических событиях в стране, о неизбежных изменениях в укладе всей народной жизни России. Помогала Воскресенскому и Анна. Есенин упирался: что ему до событий мирового масштаба? Хватит, поиграл в политику, чуть кандалами по Владимирке не зазвенел, теперь у него одна страсть, которой он подчинялся беспрекословно, – поэзия. Но доводы Воскресенского и в тон ему откровения Анны звучали так убедительно и доказательно, что Есенин всё глубже и глубже понимал: поэт – если он поэт подлинный – не смеет да и не может стоять в стороне от событий, и его судьба неотделима от судьбы России. И ещё он понимал: революции нужны не только такие стихи, как «Кузнец», но и те трудноопределимые, бесконечно русские, берущие за сердце есенинские стихи. Да, есенинские. В русской поэзии – страшно вымолвить! – уже зазвучал ни с кем не сравнимый голос Есенина, как в оркестре звучит голос скрипки, не сравнимый со звуками ни виолончели, ни валторны.

Он работал ночами. Черновики – исчёрканные, по десять раз переписанные, испещрённые вариантами строк и целых строф, были свидетелями его неистовой, подвижнической работы. С беспощадной требовательностью к себе он вдумывался в каждую строку и, если она не выдерживала строжайшего экзамена, зачёркивал. Над нею писал новую, но и её зачёркивал, писал третью, четвёртую. Черновик становился нагромождением забракованных строк, под которым еле разбирался пока ещё неперечёркнутый текст; он его с бережностью, почти благоговейно переписывал, а черновик отодвигал. И снова шорк железного пера по бумаге. Отвергнутые черновики накапливались, он их комкал, зажимал в кулаке и отшвыривал к порогу. Но, вспомнив, что в отброшенных черновиках алмазно сверкала одна единственная неповторимая строчка, он торопливо собирал черновики, лихорадочно разглаживал измятые листы, настойчиво и рьяно искал заветную строку, находил её. Он вытирал тыльной стороной ладони пот со лба, приглаживал падающие на брови пряди волос, и ему вспоминалась фотокопия пушкинского черновика – в перечеркиваниях, в поправках, в заменах одного варианта другим. Значит, и гениальному Пушкину нелегко давалась кристальная чистота строчки, божественная простота глубочайшей поэзии.

Есенин настолько самоотречённо и безоглядно отдался этой изнурительной работе, что всё чаще у него носом шла кровь, заставляя его кидаться на кровать и долго лежать, запрокинув голову. Анна страшилась, что у Сергея начнутся малокровие, головокружения, нервное истощение, и умоляла его больше бывать на воздухе, перемежать работу с отдыхом.

Есенин метался. Он убеждал Анну скрыться в селе, уйти к природе, к простой жизни, к деревенским людям. Он мечтал о том, что они станут работать в поле, гулять в берёзовых перелесках, сочинять стихи. Уехать не на неделю, а по меньшей мере на год, а то и больше. То он вдруг являлся перед Анной в закатном солнце розовый, возбуждённый, в смутных надеждах на что то такое, что должно открыться перед ним в первозданной и непревзойдённой прелести.

Быстрый переход