.
Опять вскинулся Шеин, рванул цепи и, лишившись чувств, упал, обмяк, стукнулась о каменный пол бессильная рука.
Шеина везли из узилища, чей двор находился напротив Архангельского собора, везли на пароконной телеге, в железной клетке, в цепях и кандалах. Телега выехала из ворот, свернула налево к деревянному настилу, что вел почти прямо по Кремлю через ворота Спасской башни к Лобному месту. Шеин кланялся Ивану Великому, соборам и церквам, щурился от слепящих после темницы лучей солнца над Спасской башней, увенчанной золотым двуглавым орлом. Сколько раз он выезжал через эти Фроловские ворота во главе крепнувшего с каждым годом его стараниями войска! Сколько раз въезжал в них, возвращался из похода с победою под сотрясавшие всю Москву гулы всезвонных колоколов! Колеса загремели по мосту через ров с водой, обнесенный вдоль берегов двумя каменными стенами ниже кремлевских. Он глянул вперед и отпрянул, будто его ударили кнутом по глазам. Вся площадь была запружена несметной людской толпой. Все молча ждали. Ждали его, опозоренного, идущего на казнь. А ему все еще не верилось в ее неотвратимость. И за что, за что?.. Впереди уже виднелась над народом каменная подковка Лобного места, обращенная к нему зевом. Вот она, его Голгофа!
Все люди на Красной площади увидели, что волосы и борода у Шеина стали белыми.
Вон Трубецкой на Лобном месте, не в сподней рубахе, а в раззолоченном кафтане, князья-бояре… Сколько среди них знакомых лиц! Давно ли лебезили перед ним, искали заступничества для сыновей. Все, верно, теперь отреклись от него, трижды отреклись, как апостол Петр от Христа…
Охранял Лобное место рейтарский шквадрон, остававшийся во время войны в Москве для охраны царского двора. Равнодушно глядели рейтара в големах с конскими хвостами на человека в клетке. Настоящий русский медведь.
С Лобного места дьяк Разбойного приказа читал Михайлу Шеину и Артемию Измайлову предсмертную сказку:
— «Ты, Михайла Шеин, из Москвы еще на государеву службу не пошел, как бы у Государя на отпуске у руки, вычитал ему прежние свои службы с большою гордостью, говорил, будто твои и прежние многие службы были к нему Государю перед твоею братьею боярами, будто твои братья бояре, в то время как ты служил, многие за печью сидели и сыскать их было нельзя, и поносил всю свою перед государем с большою укозною, по службе и по отечеству никого себе сверстников не поставил. Государь, жалуя и щадя тебя для своего государева и земского дела, не хотя тебя на путь оскорбить, во всем этом тебе смолчал; бояре, которые были в то время перед Государем, слыша себе от тебя такие многие грубые и поносные слова, чего иному от тебя и слышать не годилось, для государской к тебе милости, не хотя Государя тем раскручинить, также тебе смолчали…
Вы, мимо государева указа, изменою и самовольством королю крест целовали, наряд и всякие запасы отдали, только выговорили отпровадить в государеву сторону 12 пушек, да и те пушки ты, Шеин, изменою своею отдал литовскому же королю совсем… А когда вы шли сквозь польские полки, то свернутые знамена положили перед королем и кланялись королю в землю, чем сделали большое бесчестье государскому имени…
Будучи в Литве в плену, целовал ты крест прежнему литовскому королю Сигизмунду и сыну его королевичу Владиславу на всей их воле. А как ты приехал к Государю в Москву, то не объявил, что прежде литовскому королю крест целовал, содержал это крестное целование тайно; а теперь, будучи под Смоленском, изменою своею к Государю и ко всему Московскому государству, а литовскому королю исполняя свое крестное целование, во всем ему радел и добра хотел, а Государю изменял…»
Шеин оглядывал Красную площадь сухими глазами. Был чудесный летний день. Палач стоял с Шеиным поодаль от Лобного места на деревянных подмостках. Прощаясь с родной Москвой, всем своим народом, с самой жизнью, Шеин поклонился до земли на все четыре стороны. |