— А там шо? — послышался голос снаружи.
— Рундучок для такелажа. — Капитан закашлялся так громко, что его не только за переборкой, а на палубе было слышно. — Барахло всякое, хозяйство боцмана.
Тяжелое буханье сапог по металлу затихло. Дизеля молчали уже почти час, но уши нелегальных пассажиров еще закладывало от непривычной тишины.
— Алексеев! — без боязни крикнул все тот же наглый голос. — Брось симулировать — приплыли. Хлебни спиртяги, желудку полегчает, верное дело в морском походе. Я когда почти двое суток на старой жестянке летел, только на джине и продержался, а бросало сверху вниз еще похлеще.
Раздался долгий стон, в темном углу на бухте пенькового каната зашевелился брезент.
Наконец вернулся капитан:
— Выходи, затворники. Подоили меня погранцы, как ту первотелку, — теперь уже не сунутся. Собирайте свои манатки и айда на волю. В тюрьме на нарах куда комфорту больше, чем у меня в трюме.
— Ты обещал посодействовать с паспортами… — Первым выходил тот высокий, широкоплечий, с проседью в бороде.
— Побрейся сначала, умойся да в гальюн сходи по-человечески. Успеешь с паспортами теми, как с козами на торг.
— Я не бреюсь из-за шрама. Американец финкой полоснул, и шрам вышел какой-то похабный — вроде доллара.
— А ты его?
— Я его без шрама обработал — за глотку да за борт.
— Вон твой дружок, — кивнул капитан на рыжего пассажира, который выводил на себе третьего, больного. — Гляди — шрам от виска до подбородка, но ни шрама, ни черта не боится.
— У меня, кэп, — отозвался тот своим наглым голосом, — не только рожа меченая, а все тело — чистая художественная штопка.
— Чтоб я так себе жил! — буркнул капитан. — И долларов мне дурных за то не надо, чтоб здоровьем за них расплачиваться… Ладно, пошли на камбуз. Покормлю заморских вояк горяченьким. Из верхнего, если у вас есть с собой, ничего не распаковывайте. Я вам бушлаты черные с крабом дам, чтобы с вами там портовые безо всяких.
Когда умытые «зайцы» жадно хватали на камбузе обжигающий гуляш, капитан все допытывался с хитрым прищуром:
— Домой «зеленых»-то много на брата привезете?
— Ага, — поддакнул с набитым ртом рыжий своим наглым голосом. — В обрез до дома на электричку.
— В отпуск собрались на родину или завязали навсегда?
— С меня той войны по гроб жизни хватит, — сказал седобородый. — У меня в Москве дочка Ника — победа значит. Вот она меня и победила.
— А я вернусь в свой Клинцовский район на Брянщине, и дочка у меня в каждой деревне будет, — громко зареготал рыжий. Его круглые голубые, как у сиамского кота, глазки маслено заблестели после первой же рюмки, а тупой вздернутый нос и редкий рыжеватый хохолок на макушке забавно подрагивали, когда он работал челюстями.
Третий болезненно поморщился, отодвинул от себя почти не тронутую миску и выложил перед собой портмоне с фотографией светленькой девочки в забавных бантиках.
— Да, заело вас ваше ремесло военное. И долларов не захочешь, — вздохнул капитан, почесав лысину под фуражкой.
— Не верь, кэп, что наши в Сербии за доллары воевали, — сказал седобородый. Ему было около сорока, он начинал седеть с усов и бороды. Длинные тяжелые волосы оставались черными, как вороненый ствол пистолета. — Сербы еще верят, что на небе есть Бог, на земле — матушка-Россия. В сорок третьем году матери-сербки три километра рельсов телами закрыли, чтобы дивизия усташей не ушла на фронт, на помощь немцам под Сталинградом. |