Смотрел он хмуро, будто заранее обвинял Мирослава в каких-то тяжких прегрешениях. Взглянув мельком на обличья остальных двоих, задрожал мелкой дрожью отец Мирослав и потянулся за рюмкой, наполненной крепкой настойкой.
— Знаю я их, — опрокинув настойку в рот, выдохнул он. — Эти самые, как есть эти самые, намедни во сне ко мне являлись. И сон тот был тягучий и опасный, как таежные бамовские лежневки на болотах и марях…
— Чур тебя, чур, Мирослав! — торопливо закрестил его отец Иов. — Не доведет тебя до добра промысел сатанинский!
— И сон мой о том же, — согласился Мирослав. — А куда мне, грешнику окаянному, от него деться? И вспомнить сон до конца по какой-то причине не могу, чего со мной допрежь не случалось.
— Чур, чур тебя, Мирослав! — опять закрестил его отец Иов.
Три сербских ратоборца появились на перроне за минуту до отхода поезда. Из окна купе отец Мирослав узнал их сразу и успел заметить, как зыркнули они волчьими голодными глазами на киоск с водкой, напитками и бутербродами, но поезд громыхнул сцепкой, и они поспешно нырнули в вагон.
«Волки, чистые волки! Кровушки, поди, на них! — перекрестился отец Мирослав и тут же одернул себя: — Праведного и нечестивого судить будет Бог, и суд над всяким делом там, у него…»
Столик в вагоне-ресторане отец Мирослав занял сразу же, подумав, что «волки» непременно пожалуют туда утолить голод, и стал терпеливо ждать. При их появлении что-то внутри отца Мирослава оборвалось. Он нутром почувствовал, что неведомая сила увлекает его на путь, грозящий бедой, но противиться ей было выше его человеческих сил.
И теперь, стоя в холодном громыхающем тамбуре, после прыжка в метельную мглу взбешенного Засечного, отец Мирослав попытался вспомнить свой странный сон, связанный с этими людьми. Но сон не вспоминался никак. Так, какие-то отдельные, не связанные между собой обрывки — и все… Видя, как его подопечные Скиф и Алексеев, не понимая, с какой стороны грозит опасность, нервничают, отец Мирослав молил про себя Бога, чтобы тот вразумил сербских войников доверить свою судьбу не христопродавцу Походину, а ему, попу-расстриге Мирославу. Зачем им и ему это было надо, он не знал, но твердо знал — надо.
К его удовлетворению, Алексеев без лишних слов покинул поезд в Сухиничах. Скифу же отец Мирослав возвращаться в свой вагон отсоветовал. У него все свое было при себе. Каждые полчаса они переходили из тамбура в тамбур. Поп проклятущий настолько заставил Скифа уверовать в опасность, что, когда тот оставил его одного и сам пошел в свой вагон за вещами, Скиф настороженно стал прислушиваться к каждому стуку.
Но отец Мирослав благополучно вернулся с дорожным саквояжем из ковровой ткани, с какой-то черной хламидой, перекинутой через руку.
— Надевай, воитель, через голову. А курточку свою поверх набросишь. Это мое старое облачение. Тебе будет впору, я с десяток лет назад гораздо тучен был. Заштопанное, грех его бери, да в темноте никто не приглядится.
Скиф натянул на себя черный мешок с рукавами. На голову поп нахлобучил ему черный же колпачок.
— Грех, прости, господи, мирянина в подрясник облачать, — суетливо перекрестил его отец Мирослав. — Но в грехе родимся, в грехе живем. А скажи мне, воитель славы, — спохватился отец Мирослав, — стрелялки у тебя никакой нет или ножа за пазухой?
— Я профессионал. Работаю без оружия.
— Ну, тогда присядем на дорожку.
— Москва уже так скоро? — недоверчиво покосился на циферблат часов Скиф.
— До Москвы еще что пехом, что ехом — о-го-го сколько. А это Калуга. Стародавнее место сорока церквей и родина Циолковского. |