Я знаю, где он. Обо мне не беспокойся.
— Но…
— Я знаю, что делаю.
— Но ведь скоро ночь!
Взглянув на неё с ласковой усмешкой, Голгофа почти огорченно сказала:
— У меня так мало времени! Всего несколько дней. И я хочу успеть пожить по-человечески. Да, мне страшно идти одной, но я хочу испытать это. Я просто хочу помочь Панте. Ведь он помогал мне! И больше никто сейчас помочь ему не сумеет. И ещё я уверена, что на моём месте ты поступила бы точно так же.
Известно, что, когда человек очень боится, у него трясутся поджилки. Но Голгофа трусила столь сильно, что тряслась, можно сказать, вся.
Пока она ещё шла по дороге, страх, если позволительно будет так выразиться, был странно приятен, вроде бы щекотлив. Дескать, вот уже стемнело, я одна, боюсь жутко, но и не боюсь, хотя иду в темноте. И не боюсь того, что боюсь.
Но когда Голгофа с дороги через кювет шагнула на поле, у неё от страха даже ноги подкосились, и она едва не повернула обратно. Однако ей помогало прекрасное желание победить страх, ощутить силы, которых у неё раньше не было.
Она спотыкалась на каждом шагу, потому что слабость в ногах не проходила, рука с фонариком откровенно дрожала, и луч его чаще попадал вверх, в стороны, чем на землю.
У опушки леса Голгофе стало совсем страшно, она поняла, что побоится войти в чащу, и тихо позвала:
— Пантя… Пантя, ты здесь, я знаю… Иди сюда, я очень боюсь… Мне страшно, Пантя… — Голос её задрожал, и в нём появились слёзы. — Пожалей меня, Пантя… Я не могу тебя оставить здесь одного…
От волнения она не расслышала его шагов, и он появился в дрожащем луче фонарика неожиданно — не вышел из чащи, а как бы возник. И тут Голгофа дала волю слезам.
Пантя стоял неподвижно, с узлом в руке, стоял долго. Ей уже подумалось, что это призрак, но вдруг он громко сказал:
— Айда!
Успокоилась она лишь тогда, когда они оказались на дороге и Голгофа окончательно поверила, что всё это происходит в самом деле. Пантя начал рассказывать, что было у него дома, когда они приходили туда с участковым уполномоченным товарищем Ферапонтовым. Мачеха сразу изругала его, почему, мол, раньше этого пьяницу не забирали, тут она и отца ещё пуще изругала самыми последними словами, а про Пантю закричала, что и на порог его пущать не собирается, что такое страшилище, обезьяну такую ей не надо, что кормить его она не обязана, что…
— Прекратить оскорбления личности! — скомандовал участковый уполномоченный товарищ Ферапонтов. — Ты сама, голубушка, вот-вот проворуешься. Есть такие сведения у нас. Мальчишку я забираю. Отдавай ему вещи и рта не раскрывай!
Расстроился Пантя не из-за мачехи, ничего хорошего он от неё и не ожидал никогда, просто маму вспомнил, и даже отца ему жалко стало.
И раньше-то Пантя был одиноким, а сейчас вот у него от родного дома остался лишь узел с бельем и обувью.
И больше ничего.
И никого больше.
— Давай топай к ребятам, — сказал участковый уполномоченный товарищ Ферапонтов, — да постепенно становись человеком. Хватит, побезобразничал, похулиганил вволю, берись за ум.
— А где мне его взять, ум-то?
— Развивай. Вон в цирке даже медведи соображают. И учти: теперь за своё поведение ты перед государством отвечаешь! Оно тебе и отцом и матерью будет. И ты уж его не подводи, как ты свою маму подводил. Будь теперь достойным сыном. Ко мне в любой момент заходи, если что. Всего тебе наилучшего. Что-то я стал верить в тебя, хотя и не очень.
Поплёлся Пантя к ребятам, а на душе у него была такая тоска, сердце было так переполнено острым ощущением одиночества и полной ненужности никому, что он не замечал, куда идёт. |