Новгородский.
Царь Казанский, царь Астраханский, царь Польский, царь Сибирский, царь Херсонеса Таврического, царь Грузинский. Великий князь Смоленский, Литовский, Волынский, Подольскии и Финляндскии. Князь Карельский, Тверской и Югорский, и Пермский. Государь и Великий князь Новагорода, Черниговский, Ярославскии, Обдорскии и всей северные страны повелитель. И Государь Иверския, Карталинския и Кабардинския земли и области Арменския. Черкасских и горских князей и иных — наследный Государь и обладатель. Государь Туркестанский, Киргизский, Кайсацкий. — Мы, Авгусейшии Генеральный Секретарь Коммунистический, Председатель Правительства Всесоюзного, Генералиссимус всех времен и народов, Почетный Корифей Академии Наук, Величайший Вождь философов, экономистов и языковедов, Друг всех детей и — физкультурников.
Вот он — был.
Низкорослый, рябой, рыжий уголовник. Вместилище всей этой имперской красоты.
А мы, прочие — четверть миллиарда, — существовали при нем. Отцы‑основатели нашей пролетарской Отчизны отменили вгорячах старый царский герб и придумали новый: хилые пучки колосков, серп доисторический и каменный молоток. Будто знали, куда идем, как жить станем. Но старый герб не сгинул. Кровяной силой наливался, багровым нимбом светился над головой Пахана — страшная двуглавая птица, знавшая только один корм: живое человечье мясо. Одну клювастую голову орла звали Берия, другую — Маленков. Первый кровосос — шеф полиции, другой — шеф партии. И лапами общими, совместными когтили неутомимо державу, и скипетром неподъемным гвоздили без остановки по головам — покорным и несогласным, все равно, кому ни попадя…
…и увидел, что шагает мне навстречу по коридору Абакумов.
…Виктор Семеныч, всевластный министр наш, распорядитель Конторы, лукавый глупец, простодушный хитрец, весьма коварный молодец.
Абакумов — меня чуть повыше и годами маленько постарше, морда лица багровая, с окалиной кипящего в нем спиртового пламени. Верхние пуговки гимнастёрки расстегнуты, погоны сияют, сапожки шевровые агатовым цветом налиты. И красные генеральские лампасы кровяной струёй сочатся по английским бриджам.
Улыбается хитровато, пальцем грозит:
— Ну, докладывай, Хваткин, про подвиги свои, хвались успехами!… Очень удачно встретились мы. В коридоре, неподалеку от его кабинета. Наверное, к кому‑то из замов своих заходил, анекдоты рассказывал. Веселый, еще не пьяный, но уже прилично поддавший.
Времени — начало девятого вечера, зима пятидесятого года, уже сгорел в крематории безвестный бродяга профессор Лурье, но Лютостанского я еще не знаю, он сидит в бюро пропусков, выписывает своим букворисовальиым почерком удостоверения чекистам, и Минька Рюмин еще только старший следователь, но уже заражен мною делом врачей‑убийц, ои горит и топочет от нетерпения ногами, а начальство еще не знает плана, его надо доиграть, оформить и представить в нужном виде, в подходящую минуту и в надлежащие руки. ‑…Какие же у нас подвиги, товарищ генерал‑полковник? Корпим над бумажками помаленьку. Это раньше вы меня для боевых дел привлекали, а теперь я клерк.
Форменных штанов от срока до срока не хватает — на стуле протираю…
Абакумов засмеялся, хлопнул меня поощрительно по плечу:
— Не прибедняйся, обормот! Я тобой доволен. Хорошо соображаешь, собачий сын, стараешься. А мастеров по автокатастрофам или внезапным самоубийствам у нас хватает.
Ладно, идем ко мне, покалякаем чуток… Обнял меня за плечи и повел к себе в приемную, которую мы называли «вагон» — бесконечно длинный зал, уставленный по стенам откидными стульями, на которых сейчас катили в будущее десятка два генералов под пристальным взором полковника Кочегарова, личного адъютанта министра. Кочегаров за столом с дюжиной разноцветных телефонов был и впрямь похож на ваговожатого: нажимал кнопки на номерном пульте, объявлял что‑то по селектору, а кроме того — снимал одну трубку, другую придерживал плечом около уха, третью бросал на рычаг. |