Бывшего заместителя министра, начальника Следственной части по особо важным делам Михаил Кузьмича не трогали пока. Он сидел дома, все время пьяный, звонил мне иногда по телефону, плакал и просил объяснить, подсказать, помочь, приехать, вместе выпить, как в добрые старые времена…
Я приехал к нему — мне необходимо было с ним переговорить. В квартире были запустение и беспорядок, как после обыска. Похмельно‑опухший, как утопленник, Минька долго слюняво целовал меня в прихожей, и, когда он обнимал меня, я почувствовал, что он студенисто‑мелко дрожит. Он, видимо, вознамерился учинить долгую пьянь со слезливыми воспоминаниями, но я за руку отвел его в кабинет, усадил и коротко приказал:
— Слушай внимательно, времени нет. Минька готовно закивал. — Со дня на день с тобой начнут разговаривать, опрашивать, допрашивать, пугать и обвинять. Могут окунуть в камеру. Запомни одно — раз и навсегда! Однажды я тебя спас, и ты вознесся до самого верха. Если ты выполнишь все, что я тебе скажу, ты снова вернешься на свой уровень. Понял? — Понял, понял, все сделаю! — Забудь навсегда имена всех своих подчиненных — начиная от меня, кончая последним опером. Мы мелкие сошки — тебе не подмога на следствии и не оправдание на суде. Ты государственный деятель союзного масштаба и старательно выполнял указания трех человек — Сталина, Маленкова и Игнатьева. За отдельные огрехи и ошибки в деле врачей ты не отвечаешь. Держись этой линии, и Маленков, спасая Крутованова, спасет и тебя. Ты понял? — Понял, понял!… — И, поскольку у него не было в общем‑то другого выхода, он лишь жалобно повторял:
— Я так и буду говорить… Только ты не бросай меня… Позвони обязательно, скажи, что слыхать… Но мне не пришлось утруждать себя звонками — через пару недель Берия придумал всенародную шутку на первое апреля: арестовал Миньку и приказал выпустить всех подследственных врачей. А я в это время, как настоящий влюбленный, думал только про нежную возлюбленную мою, про замечательную патриотку и всенародную героиню, про придуманную мной боевую подругу Галатею, про сотворенную моими трепетными грабками Элизу Дулитл, именуемую в документах «старший ординатор кардиологического отделения Кремлевской больницы Людмила Гавриловна Ковшук». Девушка моя была плоха.
Совсем плоха. Она, конечно, не могла понять масштаба происходящих государственных пертурбаций, воистину тектонических разломов нашей планеты под названием «Земля мракобесия», но она интуицией нашкодившей кошки ощущала, что скоро у нее будут большие неприятности. Со слезами она спрашивала:
— Пашенька, что же теперь будет? Ты же ведь обещал, что все будет хорошо… А я обнимал ее, посмеивался, бодрячески говорил:
— Разве я что‑нибудь не выполнил из того, что обещал? Все будет хорошо, все будет нормально! Ты знаменитая женщина, любимая всем народом, настоящая героиня…
У тебя есть орден Ленина, а у меня нету! Она отталкивала меня в ярости:
— Да на кой он мне! Я бы отдала его к чертовой матери! Если бы сделать, чтобы все было, как прежде… — Как прежде, быть уже не может, — пытался я успокоить ее. — Надо себя правильно вести и слушать, что я говорю. И все будет в порядке… И тут тающая льдина, на которой мы все обитали, вдруг громко треснула — власть не стала ожидать, пока Людка отдаст им обратно к чертовой матери орден Ленина. В газете «Правда» опубликовали Указ о лишении ее высшей государственной награды. Это был неслыханный номер — на моей памяти, во всяком случае, никогда ничего подобного не случалось. Людка визжала в телефонную трубку, билась в истерике, исходя криком и соплями:
— Я пойду… все расскажу… мне страшно… Это ты… я не хотела… — Замолчи! Перестань орать и успокойся! Приезжай вечером ко мне. |