|
Томас Манн был последним европейцем, еще питавшим какие-то иллюзии на этот счет, когда в своем «Докторе Фаустусе» наделил своего музыканта гением через посредство злых сил… Ваша матушка превратила меня в произведение воображения, которое заслуживает самого большого уважения и восхищения. Поэтому-то я и пригласил вас. Здесь не простое любопытство… На свете существует масса иных способов развлекаться, не предаваясь чарующим вспышкам безумия… И все же это потрясающе — нет? — чтобы на протяжении более чем двадцати лет женщина выдумывала вас с такой неиссякаемой ненавистью, и все это во имя великой любви, которую она так и не познала, в отмщение за низость, которой никогда не было…
Впечатление убедительности возникало не только из-за звучания голоса этого спокойного, немного грустного человека, не из-за впечатления прямоты, создававшегося, вероятно, его осанкой, не из-за твердости взгляда, хорошо натренированного смотреть прямо в глаза, и не из-за элегантности костюма, изящество покроя которого, казалось, подчеркивало внутреннюю изысканность того, кто его носил, истинную весомость всему придавало окружение, что само по себе было довольно комично. Фотографии на стенах, с автографами де Голля и Кеннеди, картины Гварди, Лонги и Матисса, библиотека, где страдания Рембо, Верлена, погоня за неуловимым Малларме, трагедия Ницше, борьба классов Маркса, анархический идеал Кропоткина и Бакунина стояли бок о бок, облаченные в кожаные переплеты с золотым тиснением, словом, ничтожество в роскоши, вполне нормальная вещь для той Европы, где страдания были уделом поэзии, а войны давали литературе больше, чем литература могла войне противопоставить.
— Вы были влюблены в мою мать. Вы были ее любовником. Вы должны были жениться на ней и взять ее с собой за границу, но на следующий день после аварии, в которой были виноваты вы, а она осталась парализованной, вы бросили ее, бежали, гонимые ужасом, и…
— Она была у психиатра?
Эрика не ответила. Она вдруг услышала где-то вдали, очень далеко, звенящий смех, напоминавший детство и качели, игру в прятки и фривольные забавы, — эхо нездешнего мира, который, таким образом, иногда слал ей весточки, и она слушала этих посланников со смешанным чувством тревоги и страха.
— Я встречал вашу мать. Я часто видел ее, но не был с ней коротко знаком. Да, у нас был один… эпизод. Как-то вечером, мы были приглашены на прием в Версале, она предложила подвезти меня в Париж на ее машине. Что же касается моей ответственности… не знаю, скажу вам одно: за рулем была она…
Эрика не проявила никаких эмоций, так как с недавнего времени все это не имело уже большого значения. Надо сказать, она не без некоторого удивления поняла наконец очевидное, но удивление это было вызвано не внезапным постижением истинных мотивов, которые привели ее во дворец Фарнезе, а тем, что она впервые пошла на то, чтобы отдать себе в этом отчет. Как и всякое существо, которое, по иным странным проявлениям, начинает догадываться о темных и мрачных закоулках своей души, ока обычно избегала задавать себе лишние вопросы. Но она знала теперь, что отправилась в Рим не затем, чтобы уличить злодея. С раннего детства мать без конца рисовала ей, хоть и в черных красках, восхитительный портрет человека, воспитание которого, обаяние, ум, непреодолимая притягательность могли сравниться лишь с твердостью его же характера; и Эрика, сама не заметив, стала грезить о Дантесе в романтическом угаре, с тем большим упорством, что не видела другого способа освободиться от этих пут воображаемого, как только увидеть этого персонажа таким, каким он был в реальности, то есть, вне всякого сомнения, обычным, недалеким, лживым, тем, во что превратила его благопристойная жизнь, светские коктейли, реверансы, гостиные и ужины, на которых тем охотнее говорят, чем меньше могут сказать, чего, в свою очередь, ни в коем случае не следует обнаруживать, избегая в то же время молчания. |