Книги Проза Гузель Яхина Эйзен страница 60

Изменить размер шрифта - +
У этого от бессоницы глаза вот уже который день были красные, а некогда румяные щёки ввалились и облепили скулы. Подбадривал себя не кофеином (никак не мог приучить себя к горькой и обжигающей нёбо жидкости, хотя старался усердно вот уже несколько лет), а мотоциклом. Каждому из железной пятёрки ассистентов — Грише, Штрауху и остальным — выдали по мотоциклу, изумительно тарахтящему при езде и оглушительно ревущему на поворотах, с фарой, как звезда, и пронзительным гудком, — чтобы рассекать пространства Дворцовой по поручениям шефа. Едва кудрявая Гришина голова начинала клониться на грудь, вскакивал на мотоцикл и мчался по съёмочной площадке — проветриться и снова воспрянуть.

Горели на работе все. Верили: невыполнимых задач не бывает. И массовка, и зрители, и даже повар полевой кухни (её пристроили в одном из уголков Дворцовой для кормления съёмочной группы без отрыва от производства) — все знали: фильму — быть.

Журналисты строчили восторженные репортажи со съёмок, некоторые даже в стихах:

 

 

По тёмным кварталам бродил я вчера

 И видел атаку ночного дворца,

 И грохот команды, и пули гуденье.

 Под серой шинелью летели сердца,

 На площади двигались тени…

 …Их Эйзенштейн вызвал и воскресил:

 Вставай и снимайся, История![2]

 

 

 

 

Сомневался в успехе единственный человек — сам Эйзен. Глядел орлом, рявкал генералом, за что немедленно получил прозвище Главковерх, но внутри иногда холодел от подлого “а получится ли?”. Прятал эти сомнения как умел. Чем противнее сосало внутри, тем громче кричал (“Штурмуем энергичнее, товарищи, а не бежим трусцой по пляжу!”), тем ядрёнее шутил (“Осветители, почему в кадре чёрный хер вместо Александрийского столпа?!”), жёстче требовал в трубку — больше электричества, больше статистов! — резче песочил ассистентов и ругался. Бесконечно швырял и швырял на чашу весов новые расходы, новые идеи, новые наброски сценария.

На другой чаше лежало ещё не созданное: фильм-апогей, фильм-вершина — десятилетия советской власти и (что кратно важнее) его, Эйзенштейна, творческого пути. Ему было уже двадцать девять — самая пора переходить из начинающих гениев прямиком в состоявшиеся.

 

 

 

■ На первую встречу с режиссёром будущий Ульянов-Ленин явился слегка подшофе. Дорога от Новороссийска была длинная, и вызванный молнией в Ленинград начинающий артист уже успел отметить своё назначение на роль, пусть и несколько преждевременно. В том, что оно состоится, механик буксира-толкача Никандров не сомневался.

Он так походил на вождя мирового пролетариата, что пионеры на улицах отдавали ему честь, а старушки крестились вслед. Портовое управление который год мечтало повесить его фотографию на позорную доску за дебоширство, но так и не решилось. Никандров носил бороду, как у Ильича, и (в свободное от работы время) костюм-тройку, как у Ильича. Выписанную из столичного универмага суконную кепку — конечно же, как у Ильича, — носил и на работе тоже.

— Здравствуйте, товар-р-рищи! — произнёс он слегка картаво и вполне вальяжно, ввалившись в холл “Европейской”, где обычно проходили летучки съёмочной группы.

Сидевший во главе собрания Эйзен вскинул глаза и вместо приветствия рассмеялся.

— Ещё! — потребовал немедленно.

— Здравствуйте, товар-рищи! — гость не заставил просить дважды.

Для убедительности заложил руку за жилетку и повернулся к режиссёру уже другим боком.

Летучка — без малого двадцать человек, — раскрыв рты, наблюдала за пришествием почившего три года назад вождя. Некоторые встали. Продолжал истуканом таращиться у входа и швейцар, кто только что без единого слова пропустил “воскресшего”.

Быстрый переход