Я не хочу этим сказать, что он согласился бы жить голым в пещере. Видимо, он нуждался в тех условиях, какие окружали его с рождения. Несомненно, самосохранение означает также и сохранение этих условий. Но, по существу, это было нечто значительно более простое, естественное и сильное. Как мне это выразить? Скажем — это означало сохранение пяти его органов чувств, как в самом узком, так и в самом широком смысле. Я думаю, вы скоро согласитесь со справедливостью этого суждения. Однако, пока мы вместе стояли на темной веранде, я никакими умозаключениями не занимался, да и не хотел заниматься — это занятие праздное. Свечей нам долго не приносили.
— Конечно, — сказал я тоном человека, уверенного, что его поймут, — я, собственно, не собираюсь играть с вами в карты.
Я увидел его страстный и бессмысленный жест, — он провел руками по лицу, но не сказал ни слова и терпеливо ждал. Только когда принесли свечи, он раскрыл рот, и я понял из его бормотания, что он «не знает ни одной карточной игры».
— Зато Шомберг и прочие дураки будут держаться в сторонке, — сказал я, вскрывая колоду. — Слыхали ли вы, что все считают, будто мы с вами поссорились из-за девушки? Вы знаете, конечно, из-за какой. Мне, право же, стыдно задавать этот вопрос, но неужели вы делаете мне честь считать меня опасным?
Выговорив эти слова, я понял всю нелепость их и в то же время почувствовал себя польщенным, ибо, какая, в самом деле могла быть иная причина? Он мне ответил, по своему обыкновению, бесстрастно и вполголоса, а я уяснил себе, что причина именно такова, но особых оснований чувствовать себя польщенным у меня нет. Он считал меня опасным, имея в виду Германа, а не девушку. Но что касается ссоры, то я сразу понял, как неуместно было это слово. Никакой ссоры между нами не было. Стихийные силы не расположены к ссорам. Вы не можете ссориться с ветром, который вас унижает и ставит в неловкое положение, срывая с вас на людной улице шляпу. Он ведь со мной не ссорился. Точно так же не может быть речи о ссоре с камнем, падающим на мою голову. Фальк обрушился на меня, повинуясь силе, какая им двигала, — не силе притяжения, как сорвавшийся камень, а силе самосохранения. Конечно, здесь я даю несколько широкое истолкование. Строго говоря, он существовал и мог бы существовать, оставаясь неженатым. Однако он мне сказал, что ему все тяжелее и тяжелее становится жить одному. Он мне это сказал своим тихим, бесстрастным голосом, — вот до какой степени откровенности мы дошли через полчаса.
Ровно столько времени я убеждал его, что мне и в голову не приходило жениться на племяннице Германа. Можно ли представить себе более нелепый разговор? А трудность увеличивалась еще и оттого, что он был так сильно увлечен: он не допускал, чтобы кто-нибудь мог оставаться равнодушным. Ему казалось, что всякий человек, не лишенный глаз, поневоле будет алкать такого телесного великолепия. Эта глубокая уверенность сквозила и в самой его манере слушать: он сидел у стола и рассеянно перебирал карты, которые я сдал ему наобум. И чем пристальнее я в него вглядывался, тем яснее я его видел. Ветер колебал пламя свечей, и его загорелое лицо, заросшее бородой по самые глаза, то покрывалось как будто румянцем, то бледнело. Я видел необычайную ширину скул, тяжелые черты лица, массивный лоб, крутой, как утес, полысевший на темени и на висках. Дело в том, что раньше я никогда не видел его без шляпы; но сейчас, словно заразившись моим пылом, он снял шляпу и осторожно положил ее на пол. Своеобразный разрез его желтых глаз делал его взгляд напряженно-пристальным. Но лицо было худое, измученное, изборожденное морщинами; я разглядел их сквозь заросли его бороды, — так иногда вы обнаруживаете искривленный ствол дерева, скрытый кустарником. Эти заросшие щеки ввалились. То была голова анахорета, украшенная бородой капуцина и приставленная к туловищу Геркулеса. Не атлетическое тело я имею в виду. |