Изменить размер шрифта - +
Прежде, в оные времена, когда у многих сотрудников хромала грамота, в институте была учреждена должность редактора — для подправки бумаг, выходящих из института. Другие же говорили, что должность специально учредили для непутёвой дочки какого-то важного человека из правительства. Однако толком объяснить эту должность никто не может. Одно тут знает каждый: всякая важная бумага не минует этого кабинета. «А-ба-ши Киркли!» — хохотал он на даче до упаду, до слёз. Вот и досмеялся!

Мама Бэб не ставила резолюций и подписей — слов никаких не тратила, — обыкновенно принимала бумагу и, не взглянув на неё, клала или на правый угол стола, или на левый. На левую часть стола — со стороны двери — укладывается большинство бумаг, они затем перекочевывают в стеллажи и лежат там плотными пачками без движения, покрываясь пылью. Иные пачки пожелтели, подёрнулись не пылью, а каким-то седым слоем — умершие надежды, придушенные на корню мечты. Институтские острословы втихомолку, в тряпочку, конечно, подтрунивают над Мамой Бэб, называют её Бермудским треугольником. Но это тихо, настолько тихо, что редкий слышит такое суждение. Петя Редькин, будучи сильно навеселе, заверял товарищей, что Мама Бэб не знает грамоты — совсем не знает! — и что бумаги берёт на ощупь; каким-то особым чутьём слышит милых и постылых. Милым даёт ход, постылых — на стеллажи. Несерьёзный человек этот Редькин! Как он только в институт попал.

В кабинет вошли тихо и, может быть, потому остались в первую минуту незамеченными. Если Дажин, приветствуя вошедшего, говорит: «А-а… Заходите, любезный, заходите, Чтой-то я вас давненько не вижу, всё прячетесь от меня…», то Мама Бэб голову к вошедшему повернет не сразу, а, повернув, скажет: «Вы ко мне, надеюсь?..»

Чёрная шерстяная кофта, чёрная длинная юбка, чёрный бант, скрепляющий на затылке волосы, лицо, потемневшее от времени, — всё в ней было ветхо, старо и непроницаемо темно. Она походила на упавшую в сырую канаву птицу неопределённого вида; она там долго лежала и уж совсем занемогла, но её, ещё сохранившую признаки жизни, вытащили, обсушили и… поместили в кресло.

Она смотрела только на Дажина и говорила только с ним, демонстрируя, таким образом, полное пренебрежение к факту существования Филимонова.

«Злится старуха! — сидел как на раскалённых угольях Николай. — И поделом! Хоть бы к возрасту почтение имел, улыбнулся бы при случае, наклонился при встрече…»

Маму Бэб Авдеич третировал откровенно; никогда не сталкивался с ней тесно, не знал её занятий, обязанностей, — сразу же воспылал к ней неприязнью и при встречах чуть заметно кивал, а то и вовсе не замечал. Впоследствии увидел: Мама Бэб была той красной чертой, водоразделом, который делил всех сотрудников на два лагеря, — первый не терпел её так же, как Филимонов, второй — обожал. И ещё заметил: первых со временем становилось меньше, они таяли, рассасывались, подобно перистым облакам при ясной солнечной погоде; напротив, обожателей Мамы Бэб становилось в институте больше. Учёные невесело шутили: «Если на тебя не смотрит Мама Бэб — сматывай удочки».

Терпеливо слушая ничего не значащий разговор Дажина с Мамой Бэб, Филимонов досадовал на полное безразличие хозяйки кабинета к бумаге, с которой они пришли, — она сиротливо лежала на краешке стола и, казалось, совершенно не интересовала хозяйку. Николай в нетерпении пытался заговорить, но обрывочная, нечленораздельная фраза его осталась без внимания. Дважды машинально тронул бумагу пальцами, пытаясь привлечь к ней внимание, — даже подвинул её к середине стола, но и эти его отчаянные жесты не нарушили мирно и вяло текущей беседы.

Филимонов бросил слушать собеседников, зацепился мыслью за какую-то формулу и стал в уме выводить из неё ряды цифр.

Быстрый переход