— Я бы действовал иначе, чем вы. У меня на это своя тактика и свои возможности.
— То-то вот… возможности. А у меня этих возможностей нет. Я вынужден идти к моей родной советской власти, а власть — Зяблик, райком, — вот и неси к ним своё детище.
— К Зяблику? Ни в коем случае! Тогда автором прибора будет он, а не вы. И Галкин! И ещё кто-нибудь из министерства. Авторский коллектив! И вы в нём — седьмая спица в колесе. Ни чести, ни денег. О райкоме и говорить нечего — организация мифическая и существует лишь на бумаге. Слушайте меня, Николай Авдеевич! Дело вам говорю!
Филимонов похолодел, он в каждом слове Котина слышал правду, и она его страшила. Круг, замкнувшийся над ним, становился уже; Котин погасил последний луч надежды. И чтобы ещё как-то держаться на поверхности, Филимонов хватался за соломинку.
— Есть учёный совет, там решают большинством голосов.
— Ой, ой, Николай Авдеевич! Я маленький мальчик, сижу перед вами на парте, а вы мне читаете сказку про белого бычка. Учёный совет, большинством голосов, демократия! Слова они и остаются словами, а вся суть заключается в том, кто залез в этот самый учёный совет. Туда залез Зяблик, а он по-своему понимает демократию. Как вы не можете этого уяснить?.. Если надо решать все вопросы большинством голосов — хорошо, он принимает такую форму демократии, но большинство будет его, Зяблика, а не ваше. Ох-хо-хо, Николай Авдеевич, наивный вы человек! Люди остаются людьми, и никакие общественные системы их не меняют. Зяблик будет Зябликом в Америке, в Китае, на Мадагаскаре и при коммунизме, если коммунизм, конечно, когда-нибудь наступит.
И вы при всех режимах останетесь Филимоном, и где бы вы ни родились, и когда бы вы ни родились, вы бы делали свой прибор или что-нибудь другое — например, шкатулку из камня, часы из капо-корешка, баню походную, переносную — малую, как шапку, которую можно взять в охапку, — и потом, сделав редкую, чудесную, изумительную вещь, вы бы не знали, куда её определить, и непременно бы всё кончилось тем, что вещь ваша досталась другим — тем, которые знают ей цену. Да, да — каждому своё: одному — делать, другому — смотреть, изумляться, третий вокруг вас учинит шум, суету, замутит воду, и в мутной воде поймает карася. И ту самую вещь, которую вы сделали, — она тоже угодит в мутную воду, и он тоже её выловит. Да, таковы люди. У французов есть поговорка: «се ля ви» — такова жизнь.
— Вас послушать — страшно становится, — проговорил тихо Филимонов, подпадая под власть хотя и чужой, но неотразимой логики. Николай, конечно, мог бы возразить, мог бы выдвинуть свою систему взглядов, строй понятий, усвоенных со школьной скамьи, вычитанных в книгах, — понятий, ставших его сутью, мировоззрением, но сегодня ему не хотелось спорить, он ничего не станет опровергать, пусть Котин и дальше тянет нить разъедающих душу слов, он слышит в них отзвуки своих душевных страданий, они как ядовитый напиток: вначале утоляют жажду, а затем отравят. Говори, Котин, сегодня я расположен тебя слушать.
— Общественность! — воодушевлялся между тем Котин. — Вот она, ваша общественность — Шушуня! Идите к нему. Он защитит вас широкой грудью. Ха-ха!.. Да он за милость Зяблика, за один только ласковый взгляд не только вас — мать родную в грязь втопчет! Общественность! У меня, вы скажете, не было этой общественности, — где она теперь? Покажите, я очень хотел бы её видеть! Никто иной, как люди, мои сослуживцы, мои товарищи по труду должны заглянуть ко мне в душу, увидеть, что же там делается. Пусть душа моя грязная, пусть там поселились черти и устроили свой шабаш — пусть так, но должен же кто-нибудь из тех, с кем я прожил всю жизнь, заглянуть ко мне в душу!. |