Словно тяжелый вздох пронесся над площадью. И стало очень тихо.
Собравшейся с утра толпы больше не было. Вместо нее площадь заполняли дети. Море детей. Они стояли, щурясь от яркого солнца, и на их лицах не было ничего, кроме недоумения. Лет пять-шесть, не старше. Мальчики и девочки. Одетые так, будто они пришли поиграть во взрослых. Крошечные костюмы ремесленников, потрепанные одежды крестьян, мундиры солдат, нарядные платья знати, рясы монахов сплетались в пестрый узор. А в центре площади, которая теперь казалась еще огромнее, стоял у столба мальчик со связанными за спиной руками. С его длинного, до пят, санбенито смотрели ехидные смеющиеся рожи. Ветер ласково шевелил каштановые волосы. По перекосившемуся сморщенному лицу видно было, что сейчас он заплачет.
Ставшая очень высокой стена поленьев у столба отделяла его от группы детей в черном. Возле них, широко расставив ноги и с трудом удерживая факел, стоял крепко сбитый лобастый мальчик в костюме палача. Он не отрываясь смотрел на столб и шевелил губами. Площадь безмолвствовала – только вдалеке поскрипывала мотающаяся на ветру створка ставен да всхрапывали стреноженные лошади.
– А-а-ааа… А-а-ааа… – вдруг протяжно и тонко закричал мальчик у столба. – Ма-ма!
Как будто не было этого всеобщего оцепенения – площадь мгновенно пришла в движение. Мальчик-палач, отбросив факел, принялся разгребать хворост. От дрогнувшей группы в черном отделилась фигурка и, волоча за собой тяжелое распятие, кинулась к нему на помощь. Остальные бросились врассыпную.
– Мама! Мама! – Всхлипывания толпы уже сливались в многоголосый плач. Кто-то громко завизжал.
– Хватит! Сейчас начнется давка! – страшным шепотом сказал мальчик, стоявший на месте дона Диего.
Рослый сероглазый мальчуган кивнул и, не отрывая взгляда от того, что происходило у столба, снова стряхнул невидимые капли.
– Ну, дела, – прогудел низкий бас мясника, когда гул немного утих и стали слышны отдельные голоса. – Спаси и сохрани, Господи… Спаси и сохрани.
– Как же это? – слышалось вокруг. – Ведь дети были, дети!
– Нечистый попутал… Все его дела. Не зря этих жгут.
– А руки-то какие были! Руки!
– Почудилось, почудилось все. Жарит страшно, вот и привиделось.
– А ну отойди! Куда прешь-то? Куда прешь?
– Смотрю, а жена – дите малое. Как есть дочка наша. Только ростом пониже будет.
– Не верю я этому. Не могло этого быть. Не могло!
– Говорю же: почудилось.
– Да куда ты все время прешь, скотина?
– Смотри, смотри! Да не туда – на столб.
А у столба по-прежнему стоял со скрученными руками осужденный. Ничто, кроме коротких каштановых волос, не выдавало в нем ребенка, который минуту назад испуганно звал маму. Запавшие глаза, обведенные темными кругами, тоскливо смотрели на помощников палача, которые заботливо поправляли разворошенный хворост. Подобравший же факел палач стоял в нерешительности. Он искоса поглядывал на инквизитора, переминался с ноги на ногу, но не зажигал костер.
– Что стоишь? – инквизитор грозно надвинулся на него. – Не знаешь, что с осужденными еретиками делают?
Палач смиренно опустил голову.
– Но… когда мы были детьми… – неуверенно начал один из монахов. И тут же замолчал, словно осознав нелепость своих слов.
– Когда мы были детьми, – каркающим голосом сказал инквизитор, – мы не знали, что есть наш долг! Испугались? Духом ослабли? Искушение снизошло на нас, свыше ниспосланное. Веру нашу проверить, души укрепить – вот что таинство это сделать должно. Тверже камня веру сделать! Сомневающихся указать, – многозначительно добавил он, взглянув на монаха, а затем обводя взглядом притихшую толпу. |