Последний снова пьян, а может не просох еще со вчерашнего, точнее — с позавчерашнего. Во всяком случае, завидев Философа, он провозглашает:
— Позор! Чешуя облупленная!
— Угомонись, Ром, — одергивает его художник.
— Он всегда так? — спрашивает Философ, сочувственно поглядывая на Корабельникова, который вдруг сникает, и по щекам его катятся слезы.
— Как это «так»? — неприязненно бурчит Головкин.
— Надирается до слез?
— Не тебе его судить, товарищ Третьяковский, — говорит художник. — Если хочешь знать, командир артвзвода, младлей Корабельников, на Березине сжег десять немецких танков… А где в это время был ты?
— А я был его соседом на правом фланге, — отвечает Философ. — Да вот только представить не мог, что Герой Советского Союза Корабельников станет пьянчужкой… Кстати, а где ты был тогда?
— Я в это время в детдоме под молью траченном одеялком дрожжи продавал, — отвечает Головкин. — Мечтал о лишней корке хлеба, и по ночам меня пробовали на зубок такие же голодные крысы…
Глядя на его кряжистую фигуру, Философ не мог представить, что когда-то этот богатырь был тощим детдомовским пацаненком. Ему внезапно становится жарко. Он начинает выдергивать из кольцевого зажима салфетки и вытирать ими мгновенно вспотевший лоб. Подходит официант, выставляет на стол бутылку пятизвездочного коньяку, чистую рюмку и блюдце с ломтиками лимона, присыпанного сахаром. Философ берет бутылку, пригласительно качнув горлышком.
— Угощайтесь, друзья! — говорит он. — Выпьем за фронтовое братство.
Они опрокидывают по рюмке. Все. Даже баснописец. Дармовой коньяк мгновенно осушает его слезы, и, как ни странно, отрезвляет. Он берет чистую салфетку, выдергивает из кармана авторучку и начинает на ней что-то чертить. Потом подталкивает ее Философу. Тот берет листок и видит десять прямоугольников, которые расположены в шахматном порядке. Перед ними извилистая полоса, а за нею два треугольника. Между треугольниками и прямоугольниками прочерчены пунктирные линии.
— Это мой взвод, — начинает пояснять бывший младший лейтенант. — Два семьдесят шестых орудия. Позиция дерьмовая, мы у фрицев как на ладони, а выбирать не приходится… Летуны отработали по соседним участкам, а на нашем их боезапас кончился… Фрицевские коробочки прут… Пальба, дым коромыслом… И тут командир орудия, сержант Ивлев, говорит мне: «Глянь, Рома, а фрицы-то, сдуру, в теснинку сунулись… Справа — болото, а слева — овраг… Нахрапом думали взять… Ежели вот этих троих спалим, остальным не протиснуться… А попробуют обойти, им горящие коробочки сектор обстрела перекроют… И мы их переколем, как орешки…» Так и вышло… Да только сержанту Ивлеву голову его светлую осколками оторвало, когда по его орудию прилетело… Мне — звезду золотую на китель, а ему — жестяную на могилку…
— Светлая память герою, — говорит Философ, подливая спивающемуся ветерану.
— Эге, кажется наш доктор Айболит идет! — говорит художник, показывая рюмкой в сторону входа.
Там и в самом деле стоит Голубев, озирая зал. К нему подходит метрдотель. Выслушивает и ведет в сторону стола, за которым расположились философ, художник и поэт.
— Привет, всей честной компании! — говорит он, усаживаясь на свободное место. — Смотрю, коньячок уважаете.
— Столичный гость угощает, отчего не выпить, — усмехается Головкин.
— Ну и я угощаю, — откликается врач и подзывает официанта.
Диктует ему заказ.
— Как твой пациент? — спрашивает его Философ.
— В порядке, — отвечает эскулап. — Да он и сам скоро сюда придет. |