Изменить размер шрифта - +
Вместо университетского образования — бывшего ему не по карману — Канэван теперь изучал все предметы — от биологии и астрономии до риторики и метафизики, и хотя физически был ограничен смотровой башней мрачного эдинбургского кладбища, его разум перелетал с первобытных хлябей до горных пиков, уходящих в самое небо. Сейчас он поочередно штудировал «Лекции о человеческом разуме» Брауна, «Уолден» Торо, потрепанную католическую Библию в переводе Дуэ (последняя часто скрашивала его одиночество; этот дилетант специализировался на переводах Библии) и многочисленные труды по нравственной философии, к каковым по природной склонности питал особый интерес.

Канэван происходил из семьи невезучих бочаров Галлоуэя и изначально был обречен на физический труд — каменотеса, шахтера, солодовника — и разного рода унизительную черную работу, что было значительно ниже его способностей, но к чему его неизбежно подталкивали альтруизм и опасение, что, не дай Бог, кто-нибудь лишится более достойной участи. Особенно чувствительно он реагировал на жестокость сравнений и старался избежать любой публичной похвалы, которая могла бы привести к нежелательным переменам в другой жизни. Он часто уступал — даже в любви, стараясь не думать о привязанностях Эмилии, о том, кто его соперник, — но только потому, что парадоксальным образом чувствовал себя очень сильным, способным вынести поражение, не смущаясь духом и щадя более слабого и непостоянного.

Особенно уютно он чувствовал себя с Макнайтом, хотя, несмотря на ночные бдения и скудный достаток, у него был широкий круг общения и он всегда и везде был желанным гостем, великодушно приспосабливаясь к манерам и интересам соплеменников-ирландцев — соучастников пиршеств в нелегальных кабаках с Каугейт и проституток из Хэпиленда. Его общение с последними со стороны могло показаться непонятным, тем более что он постоянно отклонял их сочувственные авансы, но он почему-то испытывал жуткую потребность, чтобы рядом с этими падшими женщинами находился мужчина — не сластолюбец, не нахлебник и не проповедник (меньше всего ему хотелось читать им нотации). Смелый и загадочный, с волосами до плеч, с печальными глазами, сильными руками и широкой грудью, он, возможно, заставлял биться сильнее не одно женское сердце, но сблизиться ему мешал огромный запас непостоянства — неумолимое убеждение, что его жизнь оборвется и он не успеет реализовать то, что обычно ассоциируется со счастьем: жениться, обзавестись потомством, достигнуть старости и мирно почить на кульминационной отметке жизненной траектории. Однако сила веры, не имевшей ничего общего с жалостью к себе, давала ему известное превосходство: свободу от эгоистичных материальных забот и способность радоваться каждому новому дню, каждому новому другу как неиссякаемому богатству.

Он глубоко вздохнул и встал. Не обнаружив на кладбище посторонних, он успокоился, но когда двинулся обратно к сторожке, освещая могилы, словно любящая мать кроватки в детской, его не покидало какое-то странное чувство. Он пошел, как всегда, вдоль южной стены, мимо богатых надгробий, груды свитков, херувимов, каменных драпировок и роз, которые дополняли эпитафии, неизменно трогавшие его сердце:

И наконец, самая трогательная, сравнительно свежая эпитафия, свидетельствовавшая о непереносимом горе: двадцатишестилетняя Вероника, умерла 25 декабря 1865 года, похоронена вместе со своей дочерью Феб, родившейся и умершей в один день:

Страшно и вместе с тем как благородно, когда у тебя на месте сердца не мышца, а рана. Вот Макнайт решил бы, что нелогично растрачивать жалость на неведомую покойницу, но профессор видел в чувствах лишь слабость, а Канэван был здесь как дома.

Вдруг он услышал из сторожки шум — глухой стук — и заметил какое-то движение. Музыкальное постукивание его карандаша. Он прищурился, пытаясь понять, в чем дело, но на таком расстоянии, да еще с погасшим фонарем вообще трудно было что-либо разглядеть в темной башне.

Быстрый переход