Изменить размер шрифта - +

– Знаю. Но сейчас не хочу про это думать.

У него через полчаса было назначено свидание с его Pléonasme, и в голове просто не было места для других неприятных мыслей, кроме тех, которые она наверняка туда натолкает нынче вечером. «Уж ты мне поверь», – добавил он. Я пришел к выводу, что в их отношениях настала бурная фаза.

– Тебе пришлось испытать хотя бы десятую часть тех мучений, через которые я прохожу ради этой грин-карты? – поинтересовался он, когда мы заказали кофе.

– Нет. Меня моя более или менее дожидалась, когда я приехал, – спасибо дядюшке из Бронкса.

– И что твой дядюшка из Бронкса для этого предпринял?

– Дядюшка у меня масон. Попросил какого-то масона написать конгрессмену, тоже масону, и так, от масона к масону, кто-то в итоге дал мне разрешение на легальное пребывание в стране.

– Вон оно как.

– Масоны – очень влиятельные люди.

– Прямо как евреи?

– Как евреи.

И десяти дней не прошло, а Калаж уже умудрился получить приглашение стать членом масонской ложи, да еще и понаклеил блестящих стикеров с масонскими циркулем и наугольником по всей машине – на капоте, на торпеде, на переднем и заднем бампере. Два последних он даже неприметно пристроил на подлокотниках, прямо под пепельницами.

Недавно он вез в аэропорт человека, который оказался масоном, а у того оказался друг-масон, который…

– Ты гений, – объявил он мне.

 

Однажды ночью после обильного ужина в преподавательской столовой в Лоуэлл-Хаусе я проснулся от острой боли в правом боку. Стал ждать, когда пройдет. Не проходило. В памяти тут же всплыло проклятие персиянки. Я принял «Алька-зельцер» и снова лег. Сон не шел. Боль усилилась, становилось все хуже. К пяти утра я решил позвонить Калажу. Он не ответил. Я кое-как оделся и, не обнаружив на Конкорд-авеню такси, вынужден был топать пешком до студенческого медпункта. Если заболею, будет отличный повод отложить подготовку к экзаменам. Потом в голову пришла другая мысль: если я умру, экзамены не придется сдавать вовсе. Похоже, эффект от прививки, которой стала встреча с Ллойд-Гревилем, выветрился полностью.

Когда я попал в медпункте к врачу, боль уже поутихла. Скорее всего, газообразование, определил врач. Что я ел на ужин? Гарвардское дежурное, пояснил я. Тогда чему удивляться, ответил он.

Тут я вспомнил, как несколькими неделями раньше, в сентябре, когда меня во сне укусила оса, боль оказалась настолько невыносимой, что я оделся и побежал в медпункт в твердом убеждении, что отравлен. Они накапали нашатыря на место укуса – и боль мгновенно утихла. До того я никогда не видел Гарвардскую площадь в четыре утра. Она напоминала заброшенную лунную станцию. Пустая, законсервированная.

В обоих случаях, выйдя из медпункта, я почувствовал, как свежий утренний ветерок пролетает по совершенно пустой площади, и внезапно понял, что, в отсутствие людей и привычной суеты, город этот делается мне совершенно чужим, особенно чужим на рассвете, понял, что я здесь живу совершенно чужой, какой-то ошибочной жизнью: это не мой дом, не мои улицы, здания, люди; пустая фраза, произнесенная старшей медсестрой и повторенная дежурным врачом, чтобы поднять мне настроение, прозвучала на языке, который маме моей был бы недоступен абсолютно. Проклятия я понимал. Но «Постарайтесь поправиться, ладно?» и все прочие медоточивые mièvreries, как их называл Калаж, будто бы отстраняли меня еще сильнее. Я и так оказался в изоляции. Заболев, ты чувствуешь себя утлой лодчонкой в Мальстреме.

И только подумать: несколько дней назад в бостонском Норт-Энде я потешался над Сицилией, хотя сейчас отдал бы что угодно, лишь бы оказаться там, пройти по отсыревшим уродливым бурым причалам Сиракуз.

Быстрый переход