Она умела молчать сколько угодно, хоть целый месяц, а он не мог выдержать этого ее каменного молчания, приставал к ней:
– Что с тобой, Полина? Почему ты такая?
Но она все молчала, и он опять приходил поздно, и снова врал, и красивые глаза его ярко блестели.
Она ни с кем не делилась, никому не жаловалась, с одной лишь Настей поделилась, со старинной подругой, старинной и единственной, с которой всю молодость провела на одной и той же улице – на Шаболовке.
Настя сказала тогда:
– Да плюнь на него, не смылится…
Настя была полной, розовощекой, о ней говорили «вальяжная». Яркие губы полуоткрыты, брови темные, куда темнее волос, шея белая, сдобная, возле ключицы родинка.
Пастухова всю жизнь завидовала Насте. Любила Настю, переживала за нее, если с ней что случалось, но не могла побороть своей зависти.
А завидовать было чему. Первым делом – красивая, когда приоденется, расчешет и уберет густые, ржаво коричневые волосы, – глаз не отвести.
Потом, муж попался хороший, покладистый. Настино слово для него закон.
А самое главное – Настин сын, Петя. Все кругом считали, второго такого мальчика не сыскать. Всем взял – и умом, и характером, и лицом, в школе учился на одни пятерки, а окончил школу – поступил в летное училище, стал летчиком.
Что только не делала Пастухова, чтобы родить! Даже однажды, по Настиному совету, Настя и адрес для нее раздобыла, отправилась к какой то бабке, отвалила этой самой бабке целых двадцать пять рублей старыми деньгами, два месяца пила настой из трав, сколько порошков да пилюль сглотала.
Ничего не помогло.
Настя утешала ее:
– Без детей спокойнее…
Но Пастухова знала, это так, одни только слова, ничего больше. Смотрела на Петю, удивительно схожего с Настей чистым, ясноглазым лицом, и сердце ее полнилось горькой завистью.
А в войну Петя погиб. Он летал на тяжелых бомбардировщиках, в самый Берлин летал, и осенью сорок второго пришла Насте похоронка.
Пастухова поехала тогда навестить Настю – и не узнала ее.
Опухшая, с нечесаными, спутанными волосами, Настя тупо смотрела на разложенные перед ней Петины фотокарточки, от самой первой, где он, двухмесячный, лежит на животе, голым задиком кверху, до последней, снятой весною, в летной форме, фуражка набок.
Пастухова села рядом с Настей, оглядела Петины фотокарточки и вдруг завыла в голос, раскачиваясь и стуча кулаком по тощей груди.
А Настю словно кто сглазил, одно несчастье за другим.
Уже в конце войны пришла вторая похоронка – на мужа.
Вот тогда Настя впервые призналась подруге:
– Хорошо тебе, муж то под боком…
– Да, мне позавидуешь, – не без усмешки над собой сказала Пастухова, потому что, хотя и шли годы, а муж все не менялся, как был, так и остался гуленой и бабником.
Всю войну он работал мастером на камвольном комбинате, у него была бронь, и случалось, по целому месяцу не являлся домой, жил на казарменном положении.
Под это дело он легко подстраивал свои, как выражалась Пастухова, «шашни и страшни», и она догадывалась обо всем, но ничего не могла изменить.
И оставалось одно, испытанное, давнее, – молчать.
А потом, уже когда война кончилась, добрые люди донесли, она не поверила – он спутался с Настей.
Настя была все еще хороша собой, постепенно стала отходить от своего горя, снова начала наряжаться, мазать брови и губы, и Пастухова дивилась:
«Вроде мы одногодки, а Настя с виду куда как моложе!»
На этот раз она не смолчала, решила выследить, своими глазами увидеть.
И выследила. Терпеливо дождалась, пока заперли они дверь и занавесили окно, а потом ринулась с заранее припасенным железным ломиком, сбила дверь с петель. |