Снова, очень ясно, вспомнилось поле под тихим ветром, тяжелые колосья, поминутно менявшие свой цвет, и то странное, удивительное чувство, которое охватило его тогда.
– Нет, ты только подумай, – снова начал Павлищев. – Как это в сущности верно: потому что дороги мне люди, дороги, понимаешь?
– Понимаю, – сказал Алексей Сергеевич.
Павлищев замолчал, словно прислушиваясь к чему то слышному только ему.
– Мало мы знаем друг друга, – с неожиданной горечью произнес он. – Мало знаем, недостаточно любим, и, главное, каждый из нас друг для друга поистине terra incognita .
– Почему terra incognita? – спросил Алексей Сергеевич.
Павлищев смотрел в окно, на пустынный, казавшийся продрогшим больничный двор.
– Очень мы поверхностно относимся друг к другу. Обидно поверхностно. Каким показался человек поначалу, таким и принимаем его, а ведь, по правде говоря, любого копни, кого хочешь, там такие пласты заложены, сам удивишься…
Алексей Сергеевич слушал его и сердился. И на него, и на самого себя. Должно быть, если послушать со стороны, оба они покажутся смешными – рассентиментальничались, размягчились, еще немного, и слезы лить начнут, чего доброго.
– Ты, Петро, не мужчина, а сплошная мозаика, – насмешливо сказал он.
Павлищев виновато сдвинул брови.
– Не то говорю? Да, Алеша?
– Не то чтобы не то, а вот слушаю тебя и никак не пойму, к чему ты клонишь? К изучению поэзии, к всеобщей любви, к всестороннему пониманию всего и всех, так, что ли?
– Хотя бы, – Павлищев откашлялся. – Надо больше знать друг друга, дорожить людьми, понимаешь, дорожить, как самым что ни на есть ценным. Точнее не скажешь!
Алексей Сергеевич с интересом посмотрел на него. Играет ли Петро, сам того не замечая, что выгрался в свою роль, или говорит искренне? В основе своей это незаурядная натура, склонная к артистизму. Говорит волнуясь, сам верит тому, что говорит, понемногу увлекается и, конечно, не может не заразить своим волнением, увлеченностью.
– Возьми Алферова, – сказал Павлищев. – С виду враль, не дурак выпить и для баб в свое время тоже не последним человеком был. А копни малость, такие пояса залегания, о которых, может, он и сам не подозревает. Тут тебе и самопожертвование, и бескорыстие, и забота, да еще какая забота, не о себе, о других! Гляди ка, расцвел майской розой, когда об этой самой мышце рассказывал! Можно подумать, орден ему дали или, по крайней мере, медаль. А что ему, в сущности, эта мышца? Ведь так, рассуждая попросту, не своя – чужая.
– Он мне тоже нынче понравился, – сказал Алексей Сергеевич.
Павлищев неодобрительно скривил толстые губы.
– Какой ты, Алешка, по совести говоря, сухарь запеченный! Понравился! Ты только подумай, пораскинь мозгами, какие люди живут с тобой на земле, а потом говори – понравился.
– Чего ты кипятишься? – спросил Алексей Сергеевич.– Я же сказал: понравился.
– Не так надо говорить, – убежденно произнес Павлищев. – И слова не те, и выражение надо бы другое. Вот оно как, Алешка!
Он замолчал.
– Для чего ты все это говоришь, Петро? – спросил Алексей Сергеевич.
Павлищев ответил не сразу.
– Просто высказываю тебе свое жизненное кредо. Хочу, чтобы ты, наконец, понял – без людей нельзя, такой разэтакий, никак нельзя. Не выдержишь. А раз нельзя, стало быть, следует к людям тянуться, душой тянуться, всем существом твоим!
Голос его дрогнул. Должно быть, и самого тронули собственные слова.
– Вот ты собирался в отпуск, а видишь – не вышло.
Алексей Сергеевич медленно снял с себя руку Павлищева. Худые скулы ею порозовели. |