– Через три дня, – повторил Алферов. – Так и запишем. – И помчался вперед, с удивительной легкостью неся свое грузное, располневшее тело.
Павлищев положил тяжелую руку на плечо Алексея Сергеевича, вместе с ним подошел к окну.
Зябкий осенний день расстилался над больничным двором, над промерзшими за ночь лужами, над обожженной первыми заморозками травой.
Медленный ветер шевелил голые ветви лип.
– Люблю осень, – сказал Павлищев. – Бодрое время года.
– По моему, ты и весну приемлешь.
Павлищев засмеялся.
– Я – животное всеядное, все люблю – и дождь, и снег, и оттепель, и жару.
Алексей Сергеевич повернул голову, внимательно, словно впервые, разглядывая лицо Павлищева, сильную его шею, такую красную, словно ее в течение целого часа терли мохнатым полотенцем.
– Сколько в тебе жизненных сил, Петро, – сказал он. – На сто пятьдесят лет хватит.
Павлищев сощурил свои медвежьи, глубоко запрятанные глаза, и они стали совсем маленькими под мохнатыми, нависшими бровями.
– Слезлив я стал, Алешка, – сказал он. – Должно быть, оттого что старею.
– Закономерно, – сказал Алексей Сергеевич. – Все мы стареем.
Павлищев слегка наклонил голову, как бы боясь встретиться с ним глазами.
– Только тебе я могу сказать… Вот увижу какую нибудь ерунду, травку там какую то, что торчит из под камня, или первый снег на улице, белый такой, незахватанный и арбузом пахнет. Ты не замечал, между прочим, что снег в самом начале зимы обычно арбузом пахнет?
– Нет, не замечал.
– Ну, а мне почему то так кажется. Да, снег… Или на муравейник в лесу набреду, муравьи такие все работяги, суетятся, каждый чем то занят, каким то своим маленьким делом, и вдруг чувствую, черт его знает почему, реветь хочется. В голос…
Притворно засмеялся. Должно быть, ждал, что Алексей Сергеевич начнет подшучивать над ним, и первый приготовился посмеяться над своими словами. Но Алексей Сергеевич слушал его с непонятным волнением. И у него, случалось, слезы набегали на глаза при виде молодых, едва распустившихся листьев или блестящей, жарко залитой солнцем реки.
Прошлым летом, в августе, он был за городом, шел полем, от созревших, смугло золотых колосьев овса тянуло сытным, ровно устойчивым теплом.
Пройдя немного вперед, он оглянулся. Тихий ветер пробегал над колосьями, и каждую минуту поле меняло свой цвет: то становилось зеленым, то золотистым, то перлово коричневым. И такая боль и в то же время такое, никогда не испытанное им чувство умиленной, растроганной нежности внезапно сжало его сердце, что он остановился, не мог идти дальше, и все смотрел, не мог оторваться от этого изменчивого, волнистого шелкового простора, оставшегося позади.
– Ты стихи когда нибудь читаешь, Алешка? – помолчав, спросил Павлищев.
– Стихи? – удивился Алексей Сергеевич. – Нет, очень редко. Давно не приходилось.
– А я читаю и тебе советую. Особенно – хорошие стихи. Вот недавно перечитывал Есенина. Очень он точно пишет. Как это, помнишь? – Павлищев наморщил лоб, поднял глаза кверху. – Начало забыл. Дальше так:
Этих нив, златящихся во мгле.
Оттого и дороги мне люди,
Что живут со мною на земле.
– Знаю я, – сказал Алексей Сергеевич. – «Знаю я, что в той стране не будет…» Вот начало.
– Как? – спросил Павлищев. – Да, верно. Помнишь, Алешка, как мы с тобой когда то Есенина наизусть учили? – Коротко засмеялся. – Экзамены на носу, патанатомия и общая хирургия подпирают, а мы влезли в Есенина, ни о чем другом и думать не хотим!
Алексей Сергеевич тихо повторял про себя слова поэта:
Знаю я, что в той стране не будет
Этих нив, златящихся во мгле. |