|
– Бросить здесь всю работу?
– Гегеля ты можешь взять с собой. Ты за эти месяцы не удосужился в него заглянуть. Вообще тут самый настоящий дурдом. Эти тюки с записями. Страшно подумать, как ты неорганизован. Ты не лучше наркомана – тоже объелся своими химерами. В общем, кляни своего Гегеля и эту развалюху. Тут нужны четыре работника, а ты хочешь, чтобы я управлялась одна.
Герцог тупел, повторяя очевидные вещи. И при этом буквально сходил с ума. Он сознавал это. Ему казалось, он досконально знает, как всему надлежит быть (то есть, на уровне «свободного конкретного мышления», превратное толкование общего развивающимся самосознанием: действительность противостоит «закону сердца», чуждая необходимость безжалостно подавляет индивидуальность, undsoweiter (и так далее (нем.)). Герцог охотно допускал, что ошибается. Он, думалось ему, просит об одном: помочь, в общих интересах, сделать жизнь осмысленной. Гегель чертовски глубок, но односторонен. Несомненно. В этом все дело. Куда проще, без этого путаного метафизического вздора, теорема XXXVII Спинозы: человек желает другому того же блага, к которому стремится сам, – он совсем не желает, чтобы другие жили по его разумению – ex ipsius ingenio (По его собственному разумению).
Перебирая в голове эти мысли, Герцог в одиночестве красил люде‑вилльские стены, строя Версаль и одновременно Иерусалим в зеленом пекле беркширского лета. Но то и дело приходилось спускаться со стремянки и идти к телефону. Банк возвращал чеки Маделин.
– Господи боже! – кричал он. – Да что же это, Мади!
Та уже шла наготове, в бутылочного цвета свободной блузе и гольфах. Она уже очень раздалась. Врач запретил ей сладкое. Она тайком объедалась шоколадками величиной с тридцатицентовик каждая.
– Ты не умеешь складывать? Какого черта выписывать чеки, если они вернутся? – Он свирепо глядел на нее.
– А‑а, опять начинается крохоборство.
– Это не крохоборство. Это чертовски серьезно…
– Понятно: речь пойдет о моем воспитании, о богемных родителях, захребетниках и проходимцах. И что ты дал мне свое славное имя. Я знаю эту муру наизусть.
– То есть я повторяюсь? Тогда и ты повторяешься – с этими чеками.
– Тратятся деньги покойного папочки. Вот ты чего не можешь переварить. Но это твой отец, в конце концов. Своего кошмарного отца я на тебя не вешаю. И ты своего старика не суй мне в глотку.
– Нам нужен хоть какой‑то порядок в нашем быту. На это Маделин ответила быстро, твердо и четко:
– Такого быта, какого ты хочешь, у тебя не будет. Это ищи где‑нибудь в двенадцатом веке. И хватит поминать родные пенаты, кухню с клеенкой и латинскую книжку. А хочешь – ладно, давай свою грустную повесть. Про папу. Про маму. Про квартиранта‑пьяницу. Про старую синагогу, про контрабанду самогона, про тетю Ципору… А‑а, бред!
– Как будто у тебя нет своего прошлого.
– Значит, разговор будет все‑таки о том, как ты меня СПАС. Ладно, давай. Какая я была дрожащая сопливка. Как боялась взглянуть жизни в лицо. А ты от всего сердца – такого большого – дал мне ЛЮБОВЬ и спас от попов. Да, еще от менструальных судорог избавил своим чутким обращением. Ты СПАС меня. ПОЖЕРТВОВАЛ своей свободой. Я увела тебя от Дейзи, от сына, от этой японской жмотки. Сколько отняла драгоценного времени, денег, внимания. – Ее дико разгоревшийся голубой взор застыл до такой степени, что глаза казались косыми.
– Маделин!
– А‑а, дерьмо!
– Подумай хоть немного.
– Подумать? Что ты в этом понимаешь?
– Может, я женился на тебе, чтобы поумнеть, – сказал Герцог. – И я учусь.
– Так я тебя научу, будь спокоен, – сказала сквозь зубы красивая беременная Маделин. |