|
На ступеньках крыльца напротив ее дома Мозесу случалось пережидать ее засидевшихся гостей. Распираемая восторгом, записная интриганка (кромешны потемки женской души!), Соно подходила к окну и подавала ему остерегающий знак, якобы поливая цветы. В пакетах из‑под йогурта у нее росли гинкго и кактусы.
В Вест‑сайде она занимала три комнаты с высокими потолками; во дворе рос айлант, в одном из окон, смотревших на улицу, помещался громоздкий кондиционер – наверно, он весил тонну. Квартира была забита вещами, скупленными по дешевке на 14‑й улице: словно набитый камнями диван‑честерфилд, бронзовые экраны, лампа, нейлоновые портьеры, охапки восковых цветов, поделки из кованого железа, витой проволоки и стекла. Среди всего этого деловито расхаживала босоногая Соно, крепко ступая на пятки. Ее прелестную фигурку нелепо скрывал халатик до колен, тоже с какой‑нибудь распродажи в районе Седьмой авеню. За каждую покупку ей приходилось драться с такими же любителями дешевизны. В волнении хватаясь за горло, срываясь в крик, она рассказывала Герцогу перипетии этих баталий: – Cheri! J'avais deja choisi mon tablier. Cette femme s'est foncee sur moi. Woo! Elle etait noire! Moooan dieu! Et grande! Derriere immense. Immense poitrine. Et sans soutien gorge. Tout a fait comme Niagara Fall. En chair noire (Дорогой! Я уже выбрала себе фартук. Тут на меня поперла эта женщина. У‑у! Она была негритянка. Мо‑о‑ой Бог! И большая. Задница колоссальная. Грудь колоссальная. И без лифчика. Прямо Ниагарский водопад. В черном варианте). – Соно раздувала щеки и топырила руки, словно задыхаясь от тучности, выпячивала живот, потом то же проделывала с попкой. – Je disais:
–Не‑е‑ет, ледди. Я первая. – Elle avait lcs bras comme ca – enfles. Et quelle gorge! II у avait du monde au balconl. – Нет! – Je disais, – не‑е‑ет, лед‑ди! (Я говорю: (…) У нее руки вот такие – толстенные. А грудь! Полный амфитеатр)– Соно гордо раздувала ноздри, глядела тяжело и грозно. Клала руку на бедро. Сидевший в сломанном моррисовском кресле Герцог говорил: – Так их, Соно! Пусть знают на 14‑й улице, как забегать вперед самурая.
В постели он заинтересованно трогал веки улыбающейся Соно. На них, замысловатых, мягких и бледных, долго оставался отпечаток пальца. По правде говоря, мне никогда не было так хорошо, писал он. Но мне не хватило характера вытерпеть такую радость. Вряд ли он шутил. Когда из грудной клетки вылетают черные птицы, человек освобождается, светлеет. И хочет, чтобы ястребы вернулись обратно. Он уже не может без привычных борений, без стертых, пустых занятий, ему нужно гневаться, терзаться и грешить. Предпринимая в той гостиной, напитанной восточной негой, принципиальный поиск живительного наслаждения – мировоззренческий поиск, прошу заметить, – решая для Мозеса Е. Герцога загадку тела (излечиваясь от фатально занедужившего жития‑бытия, запретившего себе земные радости, исцеляя себя от этой западной чумы, душевной проказы), он вроде бы нашел то, что ему было нужно. А между тем он часто мрачнел и сникал в своем моррисовском кресле. Будь она проклята, эта хандра! Но даже таким он ей нравился. Она видела меня любящими глазами, она говорила: –Ah! T'es melan‑colique – c'est tres beau (
Ты грустишь – это очень красиво). – Может быть, виноватое, побитое выражение придает лицу восточные черты. Угрюмый, раздраженный глаз, вытянутая верхняя губа – что называется, «китайский прищур». А для нее это beau. Удивительно ли, что она считала меня коммунистом. Мир должен любить любовников, а не догматиков. Догматиков – ни в коем случае! Покажите им на дверь. Гоните сумрачных ублюдков, дамы! Прочь, проклятая меланхолия! Обретайся вечно в киммерийской тьме. Все три высокие комнаты Соно, в духе киношного Дальнего Востока, были драпированы прозрачными занавесями, также с распродажи. |