А когда у тебя будут деньги, сосчитаемся.
— Спасибо, Бабаев, — хмурясь и кусая губы, произнес Радин, — но сам знаешь, «сосчитываться» мне будет не из чего… А милостыни я не беру…
— Шут знает, что за гордыня в тебе сидит сатанинская! — с непритворной злобой произнес гимназический Самсон, — а еще товарищ прозывается… От одолжения как бес от ладана… Свинья ты, я вижу, Каштанчик, и больше ничего!
Еще труднее было Юрию говорить с матерью…
Когда она узнала, чем жертвует для нее ее Каштанчик, с Ниной Михайловной буквально сделалось дурно. Как безумный, ринулся Юрий за Кудряшиным и вдвоем с Васенькой они долго приводили в чувство несчастную женщину.
Только горячие ласки сына, только его нежная чуткость и стойкое мужество смогли убедить Нину Михайловну принять его жертву.
Целуя нежные, бледные пальцы матер, заглядывая с бесконечной любовью в ее васильковые глаза, Юрий говорил горячо, много и пылко. Он говорил о том, что жизнь его «мамуси» — его жизнь… Что все равно, если она будет болеть и таять, ему не до университета, не до ученья… А через три года он может поступить туда… Ведь не старик же он будет, в самом деле, в двадцать-то лет с лишком? Говорил еще о том, что нестерпимо устал после восьмилетней зубрежки и что ему необходимо проветриться и отдохнуть, во что бы то ни стало, на вольном воздухе в помещичьей усадьбе.
Нина Михайловна слушала своего Юрку с печальной улыбкой на бледном от волнения лице и все покачивала своей рано поседевшей головою…
Она знала, что был университет для ее ненаглядного Каштанчика. Знала, как пылко и горячо мечтал о нем ее мальчик. И сердце ее сгорало от жалости, любви и муки, обливаясь кровью за свое сокровище, за своего Юру…
И только одна фраза, вырвавшаяся вместе с глухим воплем из груди Юрия, заставила больную женщину пойти и согласиться на все!
— Мама! а если ты умрешь здесь, что станется со мною?
И зарыдал неудержимо.
Нина Михайловна с криком боли и любви упала в его объятия.
Судьба ее Юрки, ее Каштанчика была таким образом решена: он поступал на место к помещику Суренко, богачу Полтавского края…
. . . . . . . .
. . . . . . . .
. . . . . . . .
. . . . . . . .
— Мамочка! Ты уже готова?
— Готова, милый!
— Так едем!
Тяжелый вздох вырвался из груди Нины Михайловны.
— Уже! Как скоро!..
Вздохнул и Юрий… Он стягивал ремнями дорожный саквояж матери и делал вид, что поглощен с головой в свою работу… Его синие глаза темнели, как небо перед грозой… Голос вздрагивал… руки тряслись…
Стоял май, радостный и душистый… В окно с навязчивой и красивой грацией льнули цветущие липы, чудом выросшие на заднем дворе под окнами грошовой квартирки… Льнули и дышали ароматом пряным, медовым, и остро ударяющим в голову…
Вошла хозяйка, глуховатая, добродушная старушка, вошла и остановилась с безмолвным благоговением, глядя на сына и мать… Она их любила и привыкла к ним, как к родным, за эти семь лет совместной жизни.
— Вы о красавце-то своем не горюйте, — заговорила она благодушным ворчливым голосом, обращаясь к Радиной, — пока что… сохраню в целости во время экзаменов, а там вскорости и улетит наш сокол! — И старушка смахнула слезу с ресницы.
— Поберегите его, Софья Ильинишна, голубушка! — И васильковые глаза Радиной с молящим выражением уставились в доброе, сморщенное, как печеное яблоко, маленькое личико хозяйки.
— Поберегу, матушка! Не сомневайтесь…
— Главное, учиться ему не давайте по ночам…
— Не дам, голубушка вы моя!
Обнялись и крепко поцеловались обе женщины — простая, необразованная хозяйка-унтерша, вдова какого-то сторожа солдата, и урожденная графиня Рогай, обе охваченные одним общим волнением скорой разлуки. |