Вот он, ее красавец! Честный, благородный, смелый и прекрасный ее мальчик. И подумать только, три года она не увидит его!
Три года! Когда она вернется, это нежное, красивое лицо покроется первым пухом растительности. Над гордым ртом появятся усы… Три года! Боже мой, три года!
И чтобы утишить немного бурное, клокочущее чувство глухой тоски, она заговорила снова, прижавшись к сыну…
— В Лугано уже лето в разгаре… Пожалуй, апельсины зреют… Синее небо… солнце… горы… и розы… розы без конца…
— Да… да… розы… — повторяет он машинально, как во сне…
Третий и последний звонок заставляет их вздрогнуть и затрепетать обоих.
Оба бледнеют. Рука матери судорожно сжимает шею сына. Другая поднимается сложенная крестом…
— Господь с тобою!
— Мама!
— Сокровище мое единственное!
И прощальный поцелуй, долгий и томительный, как смерть, как мука, как гибель, беззвучно тает на его щеке.
— О, мама!
Больше ничего нельзя сказать. Рыданья не дают. Слезы душат… Кондуктор просит провожающих выйти.
Он на платформе… у ее окна… сам не помнит, как выскочил в последнюю минуту. В окне она, ее красивая, вся седая, точно серебряная головка под круглой шляпой…
— Мама! Мама! Мама!
Поезд трогается… Васильковые глаза, залитые слезами, двигаются, уходят от него… Дальше, дальше…
— Юрочка… Детка… ребенок мой, дорогой! — рыдает она и крестит его из окна. Быстрым, быстрым судорожным движением.
Поезд идет скорее… Он бежит за вагоном, потрясенный, не видящий ничего и никого, кроме ее печальных, любящих, плачущих глаз.
Стоп…
Нельзя идти дальше… Конец платформы…
Кто-то грубо удерживает его… Он останавливается, растерянный, взволнованный, потрясенный… Поезд ушел далеко… Завернул за поворотом… Окна не видно… ее тоже…
— Мама! — глухо срывается с его уст, и он закрывает лицо руками…
О, какая смерть, какая мука! Одиночество мучительными тисками сжало его душу. Он почувствовал себя сразу маленьким и ничтожным и несчастным, несчастным без границ… Сердце сжималось почти до физической боли. Хотелось упасть на землю и рыдать, рыдать без конца…
— Юрий!
Чье-то нежное прикосновение к его плечу мигом разбудило его.
Воспаленные глаза Радина широко раскрылись.
— Флуг!
Перед ним был, действительно, Флуг, маленький, заметно взволнованный и смущенный.
— Давид! Голубчик, какими судьбами? — едва овладевая собой, произнес Юрий…
— Я… видишь ли… — залепетал растерянно Флуг, — знал, что сегодня ты… твою мать провожаешь… и… и… думаю себе… всегда они вместе… только двое… а тут трехлетняя разлука… ну и… думаю себе… ему — тебе то есть — очень тошно будет… так я того… думаю себе… пойду… рассею его немножко… к себе позову… Все же легче… а?… прости, пожалуйста!
И окончательно растерявшийся Флуг захлопал своими черными ресницами, жестоко краснея.
Что-то словно ласково прильнуло к сердцу Юрия и сладко защемило его.
— Экое золото ты, братец, цены ты себе не знаешь! — неожиданно вырвалось у него, и он обнял маленького еврея, дрогнувшего от радости.
— Ну, вот… ну, вот… — засуетился тот… — а теперь к нам… Мой старый почтенный отец и моя сестра Сара велели тебя привести, во чтобы то ни стало. |