Далее глухо... радио прерывалось и снова продолжало сообщение: «Фельдмаршальское звание Паулюс получил несколько дней назад. Кроме того, взяты в плен следующие генералы: командир 14-го танкового корпуса генерал-лейтенант Шлеммер, командир 5-го армейского корпуса генерал-лейтенант Зайдлиц».
— Сколько их?
— Мать честная, — почесал затылок шофер генерала Кипоренко. — Вот это да! А я думал, Паулюс, и все!
Радио продолжало перечисление захваченных немецких генералов:
— «Командир 4-го армейского корпуса генерал-лейтенант артиллерии Пфеффер, командир 100-й легкой пехотной дивизии генерал-лейтенант Санне».
— Пошли, — обратился Кипоренко к шоферу. — Надо торопиться.
— Сколько же этих военных китов-генералов наши захватили? Со счету собьешься.
— Шестнадцать, — ответил Кипоренко. — Главное не в этом. Уничтожено за двадцать дней свыше ста тысяч вражеских солдат и офицеров. Понимаешь — сто тысяч. Генералов еще можно из офицеров наделать. А вот где взять стотысячное войско? Они же под Сталинградом уже десять раз по сто тысяч потеряли. А миллион потерять — это, брат, полный разгром и поражение.
Нет, война не свела, видно, всех счетов с Канашовым. Она хлестала и била его наотмашь, не давая передохнуть и опомниться.
После разговора с Кипоренко, ободренный его похвалой за успехи корпуса по разгрому немецкого аэродрома и обнадеженный, что жизнь постепенно начинала налаживаться, он сидел и, насвистывая, просматривал очередное донесение. И тут ему принесли извещение о гибели его дочери Наташи. У него зарябило в глазах, буквы запрыгали, как блохи, а строчки слились в сплошные черные полосы.
«Ваша дочь геройски погибла на боевом посту, во время бомбежки немцами аэродрома она оказывала медицинскую помощь. Искренне скорбим вместе с вами. Группа боевых товарищей». Далее шли десятки разных подписей. Канашов пытался подняться со стула, тело не слушалось его. Он закрыл глаза и, подперев голову, сидел, отрешенный, не в силах совладать с собой. Мысли больно жалили его, будто раздразненные осы.
«Я, я, больше никто не виновен в ее гибели. Почему я не оставил ее возле себя? Она же могла после тяжелого ранения остаться и не воевать. Нет, этого она не могла, — ответил он себе. — Она рвалась на фронт, надеясь на встречу с Мироновым. Плохой я был для нее отец, мало занимался ею, редко она видела мою ласку. И трудное, полусиротское ее детство, и обиды от моей неудачной жены-артистки. Много пришлось ей вынести, бедняжке. Ей бы жить и жить! И любить она не успела, и материнского счастья не изведала. Жизнь стороной прошла мимо ее детства и молодости девичьей и, еще наивную, светлую, чистую, бросила в пекло войны. И вот убила ее — мою последнюю надежду и радость в жизни. Война убила жестоко, и попробуй с нее спроси. Война, она ни перед кем не в ответе. — Канашов опустил тяжелые кулаки на стол. Война не в ответе, так мы, люди, за все в ответе, что она приносит. Так что же, война хочет свалить всю вину даже за смерти моих близких на меня? Нет, нет. Я спрошу с нее. Спрошу сполна, по большому счету».
Глаза щипало, будто едкий махорочный дым раздражал их. Он часто моргал, устало закрывая веки, но слез не было. — Война выдавливала из него последние остатки жалости. Канашов почувствовал вдруг себя собранным, бодрым, как после отдыха и сна.
Чубенко пришел и поставил перед ним стакан водки и закуску. Канашов с яростью ударил по стакану. Он со звоном разлетелся.
— Запомни или на носу заруби, как угодно. |