— Но, я-то себе хозяин! В силу еще по-настоящему не вошел. А еще пары две коней прикуплю, возьму работника…
Эх, язык твой нечистый! — не выдержала Аксенчиха. — Лодырь ты самый распоследний, а о хозяйстве языком треплешь.
От трудов праведных не наживешь палат каменных, — дерзко ответил ей Григорий. — Вот подкараулю удачу да сразу тогда…
Убьешь кого, что ли? — вздохнула Аксенчиха.
И без убийства можно. Вот Иван натерпелся страху, когда Пашка Бурмакин Митрича кончал, знает. Я по-чистому сделаю.
Павел не виноват, — заступился Ваня, — зря погиб человек.
Сгиб он не зря, и заступаться нечего, — махнул рукой Григорий. — Всяк себе пути к жизни ищет.
Умер Пашка-то, что ли? — спросила Аксенчиха.,
Живой еще, да совсем в тюрьме его засушили. Болеет. Идти не может.
Ох ты, дела, дела, господи! — прошептала Аксенчиха.
Груня положила руки на плечо мужа, опустила на них подбородок. Она сидела, растомленная долгим гуляньем в поле и духотой, что давила теперь в избе Григория. Ребенок спал, тихо посвистывая носиком. Ей тоже захотелось уснуть. Глаза так и слипались. Не нравилось, что Ваня вступил в пустой спор с Григорием — все равно не переспоришь, — а встать, позвать его домой не хватало силы, отнялись руки, ноги, ослабли все мускулы. Она закрыла глаза.
Григорий издевался над Мезенцевым:
Быть тебе, парень, тоже в тюрьме. Сам ты этого ищешь. С Пашкой вместе не попал, вывернулся, деповщина теперь доведет. Я вот сам из-за них день целый в холодной просидел. Знаю ноне, что за пакость такая. Еще, ладно, поверили, не то затаскали бы до смерти. Чего народу этому неймется, какой холеры им не хватает?
Свободы народу хочется, Григорий, тяжело так-то жить задавленными, — тихо, чтобы не разбудить Груню, сказал Ваня. — У народа тоже свой ум есть, впотьмах да связанным ходить надоело.
Да ты-то тоже не из таких ли уж стал? — подозрительно спросил Григорий.
Из каких?
А вот из этих, что народ мутят?
Чем мутят-то?
А посиди-ка в кутузке денек-другой, — нагло улыбаясь, сказал Григорий, — узнаешь. Там тебе все объяснят.
Из таких или не из таких я, — хмуро сказал Ваня, — а народу тоже этим рот не закроешь.
Вот-вот! Таким, как мы с тобой? Не то рот заткнут, а и… — Григорий махнул рукой, влез на кровать, лег животом вниз и постукал друг о друга босыми пятками. — Я тебе, Иван, вот что по дружбе скажу: ты этих дел сторонись, особо насчет народа всяких там разговоров. Ты думай, как самому тебе прожить полегче, за другого гологу свою не ломай. Себе никто не враг, а на другого не надейся. Брат родной — и то выдаст.
Тягостный ты какой-то человек, Григорий, — поправляя у спящей Груни бессильно повисшую руку, заметил Ваня, — всегда-то ты ноешь, ноешь, нет в тебе никакой радости. Этак тоже ведь жить тяжело, Без улыбки-то.
Кому что, — сухо сказал Григорий, задетый за живое, — тебе по лесочку ходить, цветы щипать либо в мазуте варакаться, а мне — на паре с гиком проскакать либо так вот, задрав ноги, на постели лежать.
Не понимаю я тебя. Правда, видно, что разные вовсе мы люди. Никакой разговор у нас не получается.
Зачем заходил?
Бабушку вот попроведать. Хорошая она у вас.
Стерва, — даже не приглушая голоса, буркнул Григорий.
Аксенчиха зашевелилась на печке, охнула надсадно и села, свесив босые ноги.
Взяла я тебя в дом на беду свою. Ну, Григорий, — она еле вздохнула, — одна буду на старости лет горевать, а вылетишь ты у мепя#Крест святой, вылетишь…
Она потянулась, чтобы спуститься с печи. |