Но сумасшедшие девяностые кончились, и мы перестали видеться.
Я второй раз приезжал в Москву за последние десять
лет и решил снова остановиться у Рошфора.
Дом его всё ещё стоял неснесённый, но подъезд стал уже заплёван и грязен. На место выехавших жильцов
заселились какие-то неясные восточные люди, и пока я поднимался, они небольшими группами несколько раз пробежали мимо меня-то с клеёнчатыми сумками,
то с лопатой, а последний раз — с обрезком водопроводной трубы длиной метра в три.
— Интересно, не отключили ли ему воду? — пронеслось у меня в
голове, но выбора всё равно не было, и я стал звонить в дверь.
И хотя завтра были похороны и вообще тяжёлый день, я стал пить с Рошфором
привезённый виски, а затем — горькую ледяную водку.
Похороны я позорно проспал. Я приехал на кладбище, когда народ уже разъезжался. Более того —
это были не похороны вовсе, а тот странный обряд, когда родственники и друзья провожают покойного в крематорий, гроб скрывается в полу, а через
какое-то время усопшего хоронят по-настоящему.
Один из старичков, что задержались на открытой площадке, сказал мне отчего-то очень поэтично:
«Старик лежал в гробу как пойманная птица». Я догадался, что имелось в виду — видно, нос его торчал крючком. Большой у него был нос, да.
А всё уже
кончилось, молодые уехали на поминки, а те, кто не ехал, стояли кругом и переминались с ноги на ногу. Это были какие-то старики, что вспоминали о
квантовой физике, и какой-то задаче с нанолифтом, и о накоплении статистических ошибок. Это была какая-то другая наука, даже не та, которой я
занимался в своё время.
Наука пятидесятых и шестидесятых, времени радостного позитивизма. Странное это было ощущение, будто я стоял среди
последних могикан, обсуждавших свои исчезнувшие обряды.
Я знал, что у Маракина была целая куча детей — пятеро или шестеро. Правда, все они были от
разных жён. Жён он бросал, как только они начинали мешать науке, а дети ему были интересны только в тот момент, когда он мог при них излагать свои
теории. Я это как-то видел — маленький мальчик кивал головой как китайский болванчик, а Маракин рассказывал ему о молекулярной биологии. Зрелище
было ужасное, надо признаться.
Но уж я точно был не судья моему учителю.
На похороны пришла одна дочь, не та, о которой я знал, а вовсе
неизвестная мне девушка — старики так и не назвали её имени.
Остальные дети отплатили бросившему их отцу брезгливым равнодушием. За что боролся —
на то и, дескать, напоролся.
Поздоровавшись с кем-то и одновременно попрощавшись, я, уже не торопясь, поехал к Маракину домой.
Дорогу эту я
забыть не мог, и точно — даже дверь не поменялась. Кодовый замок в подъезде был сломан, и я беспрепятственно поднялся на третий этаж, где дверь
квартиры была полуоткрыта.
Первым я увидел Атоса. Чёрт, как он был благороден — прошедшие годы его только красили.
Он и у нас на курсе был
молчаливым красавцем, а теперь, с проседью на висках, стал похож не то на знаменитого скрипача, не то на Джеймса Бонда. Он казался аристократом,
причём не имея никаких аристократических корней.
Впрочем, это был очень простой рецепт — когда мы все ржали как лошади, он только улыбался. Когда
мы давились словами песен и анекдотов, он молчал.
Сейчас он занимал какой-то крупный пост в «RuCosmetics», где занимался, кажется, чернобыльскими
артефактами применительно к дерматологии, то есть слабыми воздействиями на биологические структуры. |