Сначала произошёл удивительный прорыв. Обезьяна с выращенным имплантатом прожила нормальную обезьянью жизнь, сдохла от честной обезьяньей старости,
но при этом было непонятно, как имплантат работает. То есть обезьяна в серии опытов что-то запоминала, но не сказать, что крыла всех своих товарок
по интеллекту.
Это тогда журналисты написали, что «обезьяна стала сверхчеловеком», меж тем обезьяна была обезьяной. Мы все были материалистами,
даже Портос, что держал свечу в церкви на каждую Пасху — поэтому мы понимали, что мы не производим сверхобезьяну, а даём ей инструмент.
Но при
этом мы не могли понять, пользуется ли она этим инструментом или нет. Поди объясни обезьяне нужность крохотного образования в её мозгу.
Итак, мы
днями и ночами не вылезали из лабораторий. Маракин по каким-то своим каналам связался с военным госпиталем и стал понемногу секретить тему. Мы
роптали, но сейчас я понимаю, что наш шеф поступал совершенно логично — он как лось, ломящийся через кусты и молодые деревца, старался попасть в
закрывающуюся дверь тогдашней науки. Пока не подняли голову журналисты, которые будут писать о новых экспериментах доктора Моро, пока не начали
травить и давить академические коллеги, пока не обложили чиновники.
Дело было не только в приоритетах — во всём мире начали угрюмо смотреть на
генную инженерию. Комиссии по этике исправно пилили бюджеты и заседали непрерывно.
И вот Маракин старался успеть главное, пока его не связали по
рукам и ногам. Он был похож на командира танка, что въехал с экипажем в незащищённое место обороны противника, и зная, что его сожгут, старался
уложить побольше врагов.
Сожгли нас быстро, и история с дочерью Маракина поставила крест на всём.
Для меня до сих пор непонятно, как это
произошло — отчего Маракин согласился сделать эксперимент на ней. Да, у неё была опухоль, все знали об этом. Да, она сама хотела своего участия в
эксперименте, но всё можно было сделать иначе.
Однако мы пребывали в каком-то угаре этой стремительной гонки, ветки били нас по лицу — и мы
утратили контроль за реальностью.
Констанции сделали операцию в военном госпитале. Опухоль была удалена, а имплантат прижился.
Она прожила со
счастливой улыбкой три месяца, а потом что-то произошло, и она сошла с ума. Она жива до сих пор, но, кажется, никто из наших, кроме Атоса, её не
навещал.
И тут наш лось, наш зубр, начал замедлять бег.
Ему перестало хватать воздуха, и не личное горе было тому причиной. Мне всё-таки
кажется, что дочь была для него не на первом месте, то есть он по-своему горевал, но ему, по сути, было плевать на людей.
Плевать ему было на
страдания, ему нравился сам путь научного познания.
А познанию его мешали, и скоро нашего Тревиля стреножили.
На ногах у лося уже висели
прокурорские работники (дело так и закрыли без последствий), коллеги-биологи (с того года он попал в вакуум, и ни одна его статья не была
напечатана), но я думаю, что ему было наплевать. У Маракина отняли лабораторию. Ему остался только лекционный курс и какие-то боковые отвилки теории
— исследования по раку, трансфер информации между клетками… Всё то, что сейчас напоминает торную дорогу или рыночную площадь. Всё то, где он был
«один из», а вовсе не «первый и единственный».
Незадолго до конца я предложил себя в качестве подопытного кролика, об этом мало кто знал, потому
что это была тайная попытка вскочить на уходящий поезд. |