Изменить размер шрифта - +
 — Я думал сначала, что твой цыган и вправду хороший человек, а он такой же мошенник, как и все они. Будь я на твоем месте, бросил бы собаку, пусть идет, куда хочет… еще бы вытолкал.

— Что же он сделал? — спросила Мотруна. — Я ничего не знаю.

— Добрая ты душа, Мотруна, ничего не видишь. Хотел бы и я сосватать где-нибудь себе такую жену!.. Да ведь твой за цыганами бегает, ему бы идти в Рудню, а он сидит дома да дремлет, либо по полю шляется. Нет, и нога моя у вас не будет, скажи ему, что я сердит! Прощай, Мотруна! А к вам не пойду… Ну! — крикнул горбун, обратившись к своему хромому волу, и поплелся своей дорогой.

 

 

XXIX

 

В избе Тумра никогда не было воображаемого счастья, радужных надежд, воспоминания разрушили их еще прежде прихода цыган. Страдания, всегда следующие за необдуманной переменой в жизни, подавили все силы цыгана. Сердце Мотруны теперь принадлежало одному дитяти. Узнав от болтливой Яги о любви Тумра к Азе, она с твердостью, свойственной немногим женщинам, затаила в глубине души свое горе и исключительно посвятила себя ребенку, жила им одним и на него изливала свою безграничную, самоотверженную любовь. Теперь она хорошо знала, что рано или поздно муж, ради которого она столько страдала, оставит ее — и, скрепя сердце, ждала развязки. Причина этой покорности судьбе лежала в новом чувстве, явившемся в сердце Мотруны вместе с появлением ребенка.

Тумр после первого свидания с цыганами сделался холодным, равнодушным, безучастным к судьбе своей семьи. Напрасно было бы побуждать его к прежней деятельности, казалось, последние силы иссякли, и он бродил по полям без цели, с немым равнодушием слушал колыбельную песню и крик своего малютки. Никогда голова его заботливо не склонялась над люлькой, крик дитяти иногда будил его, но никогда не проникал в душу.

Несмотря на то, что Тумр и Мотруна жили под одной кровлей, она была одинока, слабая надежда, внушенная сострадательным словом Максима, была для нее последней подпорой.

Цыган то сидел на скамье, насупившись, то по целым дням бродил, отыскивая Азу и проклиная ее в душе.

В тот вечер, как головка Азы покоилась на плече Адама, когда унылая цыганская песня пронзила сердце Тумра, он не мог отойти от окна, к которому прикован был страстью, и не мог отправиться домой, куда звала совесть. Насилу дотащился он до избы и, дохнув ее тяжелым воздухом, как сумасшедший, побежал к табору цыган.

Этот табор, под новым господством Пузы, сделался жертвой беспорядков, а прежний начальник, Апраш, язвительно улыбался, слушая распоряжения нового счастливца. Но и Апраш изменился. Каждую минуту он имел случай почувствовать свое унижение, но безропотно покорился судьбе в надежде возвратить свое влияние.

Он молча служил тем, которые вчера со страхом исполняли его приказания, иногда только выражение глаз и судорожные движения губ обличали в нем непреклонную гордость и жажду мести. Под шатром не видно было деятельности: молот лежал на телеге, вывороченные наизнанку кузнечьи мехи и все инструменты лежали в куче. Никто ничего не делал, кроме Апраша и старых баб, хлопотавших у котла. По ходатайству Азы, с помещичьего двора поставляли все нужное для праздных бродяг, и цыганки, уверенные в могуществе своей королевы, таскали в свою берлогу все, что ни попадалось под руки.

Наслаждаясь недавно приобретенным господством, Пуза преследовал Апраша и дремал с трубкой в зубах пред пылающим костром.

Лень полюбилась ему и целой шайке. Аза, редко посещая табор, не замечала оплошности нового начальника. По всему видно было, что новый предводитель не удержит надолго в своих руках управление, и рано или поздно шайка почувствует нужду в Апраше.

Приблизившись к обозу, Тумр остановился у телеги, под которой покоился прежний атаман. Глаза их встретились, оба они были несчастны, один другому не мог завидовать, и прежняя вражда легко исчезла под влиянием новых, сильнейших ощущений.

Быстрый переход