Что ты сделала с нами? В каких условиях мы сейчас пребываем? Не дала ли ты себе волю, не отдалась ли чудовищному мученичеству, потворствуя во мне извращенному, несказанному тщеславию? Меня тошнит, меня корчит от этой идеи! Ничего твоего не видеть, ничего не чувствовать, кроме волос в левой руке! Почему я всегда обречен смотреть в пустое пространство, на белую страницу, а не на женщину, которую люблю?
– Предположим, что ты имеешь в виду меня… Я не шибко умен, Медуза.
– А я тем паче. В тот последний миг в пиршественном зале – мне, Персей, нелегко говорить эти слова, – когда ты раскрыл меня и поцеловал с открытыми глазами… отраженной в твоих зрачках я увидела Горгону.
Во имя Афины, любовь моя, не забывай ее условий! Глаза – это зеркало!
– Я ничего и не забывала. Вполне вероятно, что это было ложное отражение. Как вероятно и то, что твоя пройдошливая сестра никогда меня не разгоргонивала…
Что за идея!
– Уверяю тебя, я принимаю все это с убийственным спокойствием. Но даже если ты расстался наконец со своим ребяческим желанием омолодиться…
Ты ведь знаешь, так оно и есть!
– …и допуская, что доля тщеславия присутствует и в моем собственном желании – чтобы ты в своей любви ко мне был готов все выкинуть за борт, лишь бы иметь меня…
Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста.
– …все же остается явная и явно пренеприятная третья возможность: твой поцелуй мог быть исполнен вероломства: акт не любви, а самоубийства или отчаянный порыв к бессмертию через воплощение в камне. В этом случае я явила свою "красоту" не тому, кому нужно, и стала Горгоной навечно.
Помолчи. Послушай, как тихо, как спокойно я отвечаю. Уделим этой непотребной гипотезе из всей нашей вечности одно мгновение, хотя она не заслуживает и его: предположим, она справедлива. Как бы ты себя в этом случае почувствовала?
– Извини, ты уже задал все свои вопросы, а я до своего не добралась. Когда ты. Персей, открыл глаза, когда меня увидел… что в точности ты увидел?
Моя Медуза – я уже благодарил тебя за прекрасную память об Андромеде; за мое собственное озвезживание; за все бескорыстные, чрезмерные дары, которыми ты меня осыпала, от светлой Каликсы до четырехзвездного подобия моего полумесячного клинка. Я благодарен тебе даже за новое воплощение Финея и желаю ему и его спутнице всех благ. Теперь послушай и, если в словах может содержаться какая-то истина, поверь мне: не ты раскрыла мне свою красоту, а я наконец-то сбросил для себя с нее покров. И когда я открыл глаза, в моментальной последовательности явились моему взору отраженными в твоих очах две вещи: первая – в меру здоровый, отныне более не героический смертный, у которого позади большая половина жизни, не такой мощный и не такой гордый, как был в двадцать, но все еще, в конечном счете, достаточно сильный, не прерывай меня, и уже слишком мудрый, чтобы хотеть, как когда-то, чтобы время обратилось вспять. Вторая, буквально через мгновение, – это звезды в твоих собственных глазах, отраженные из моих и отражаемые до бесконечности, – звезды воистину чудесной, да, ослепительной любви, которая преобразила все вокруг. Может быть, ты сочтешь этот образ избитым; молю, не говори этого.
– Помолчим. Помолчим подольше. Мне нечего сказать.
У тебя еще остался последний вопрос.
– Ему придется подождать… я проливаюсь дождем на ползодиака… бедный Кет, плыви же опять, пока можешь…
Если бы он остался у меня, я бы спросил о наших с тобой смертных половинах.
– Бесполезно: это их частное дело, как и у Андромеды с Финеем; не для публикации. Мы не умерли там при развязке, это я могу тебе сказать; просто началось наше бессмертие здесь, где мы разговариваем друг с другом. |