– Должно быть, и оруженосцев странствующих рыцарей постигает небесная кара: только их кусают мухи, едят вши и терзает голод. И это величайшая несправедливость. Ведь если бы мы, оруженосцы, были сыновьями странствующих рыцарей или их близкими родственниками, ну тогда пусть бы карали нас за их вину, вплоть до четвертого поколения. Но что общего у Пансы с Дон Кихотом? Ну да ладно, давайте приляжем где-нибудь и проспим остаток ночи. Бог даст, утром дела наши поправятся.
– Спи, Санчо, – ответил Дон Кихот, – спи, ты создан для спанья. Но я создан для того, чтобы бодрствовать, и предамся моей тоске. Я изолью ее в стихах, посвященных моей даме.
– Мне кажется, – сказал Санчо, – что тоска, которая изливается в стихах, не должна быть особенно тяжелой. Распевайте себе, ваша милость, сколько вам заблагорассудится, а я посплю, сколько мне удастся.
И, отмерив себе на голой земле столько места, сколько ему было угодно, он свернулся клубочком и тотчас же заснул крепким сном. Доброго Санчо не тревожили, видно, мысли о долгах, поручительствах или иных заботах. А Дон Кихот, прислонившись к стволу дерева, предался сочинению стихов; каждую новую строчку он произносил, тяжело вздыхая и проливая слезы, как человек, сердце которого разрывается при мысли о недавнем поражении и разлуке с милой.
Но вот наступил день, и солнечные лучи ударили в глаза Санчо; он потянулся и расправил свои ленивые члены. Увидев, какое опустошение свиньи произвели в его запасах, он хорошенько выругал жадных животных и тех, кто их гнал. Затем господин и слуга снова пустились в путь.
Дон Кихот ехал мрачный и унылый. Воспоминание о недавнем поражении угнетало его душу, но больше всего мучила его мысль, что дело с освобождением сеньоры Дульсинеи слишком медленно подвигается вперед. Наконец он обратился к своему оруженосцу с такой речью:
– Я вижу, Санчо, по своей доброй воле ты никогда не решишься подвергнуть себя бичеванию ради освобождения Дульсинеи. Принудить тебя к этому силой я не имею права. Но, может быть, корысть побудит тебя терпеливо вынести положенные удары. Я готов вознаградить тебя за самобичевание. Правда, я не уверен, что снятие чар может быть куплено за деньги. Я не хотел бы, чтобы награда помешала действию лекарства. Но все-таки, мне думается, – мы ничего не потеряем, если попробуем. Решай, Санчо, сколько ты хочешь получить, и сейчас же начинай бичевать себя. А после ты сам себе заплатишь наличными, потому что все мои деньги хранятся у тебя.
При этом предложении Санчо вытаращил глаза и широко развесил уши. Решив в душе добросовестно отстегать себя, он сказал Дон Кихоту:
– Ну ладно, сеньор, я, так и быть, согласен услужить вашей милости и исполнить ваше желание себе на пользу. Любовь моя к жене и детям вынуждает меня быть корыстолюбивым. Скажите же, ваша милость, сколько вы заплатите за каждый удар, который я себе нанесу?
– Если бы я хотел наградить тебя, Санчо, – сказал Дон Кихот, – сообразно с достоинством и величием цели, ради которой ты предпримешь этот подвиг, то всех сокровищ Венеции не хватило бы, чтобы заплатить тебе. Прикинь, сколько у тебя моих денег, и сам назначь плату за каждый удар.
– Всего, – сказал Санчо, – мне полагается три тысячи триста с лишним ударов; из них я уже дал себе пять. Отнесем эти пять ударов за счет «лишка»; остается, следовательно, три тысячи триста. Если оценить каждый удар в один куартильо (а меньше я не возьму, хотя бы весь мир меня упрашивал), то это составит три тысячи триста куартильо; три тысячи куартильо – это тысяча пятьсот полуреалов, то есть семьсот пятьдесят реалов, а триста куартильо составляют сто пятьдесят полуреалов, иначе говоря, семьдесят пять реалов; всего, значит, получается восемьсот двадцать пять реалов. |