|
– Ему наверняка помогал кто-то из нас, – заявил я.
***
Что за безрадостный выдался вечер. На протяжении всего ужина в трапезной царило молчание. И даже из кухни сегодня не доносился голос брата Лео, по своему обыкновению отчитывающего своих невольников.
Никакой гимнастики этим вечером, никаких боксерских поединков. Ни дискуссий, ни игры в шахматы. Никто даже не возжелал включить телевизор. Мы погрузились в раздумья, каждый сам по себе; большинство удалились в свои комнаты, и так странно было видеть их закрытые двери, ведь обычно мы оставляли их нараспашку.
Поначалу многие из братьев возмутились тем, что я сказал, или, во всяком случае, попытались возмутиться. Но какие могли быть доводы против? Оригинальный договор аренды был украден, сомнений в этом не оставалось. Фрэнк Флэттери пришел, чтобы сжечь копию и подтверждающие документы, а значит заранеезнал об их существовании. Стал бы он рисковать разоблачением, пробравшись за эти стены просто из любопытства? Нет, он явился только потому, что узнал о серьезной угрозе интересам Флэттери.
Могли ли мы подозревать друг друга? А с другой стороны: как мы могли не подозревать? Подозрение одного автоматически означало подозрение всех, поскольку если невозможно убедиться в виновности любого из нас, то столь же невозможно убедиться в его невиновности.
Взять, к примеру, брата Джерома. Невозможно? В бо́льшей или меньшей степени невозможно, чем брат Квилан? А брат Квилан – больше или меньше невозможен, чем брат Зебулон?
Ох, все это было невозможно.
Наше сообщество было сокрушено и раздавлено этой мыслью сильнее, чем это могли бы сделать бульдозеры ДИМП. Мы распались на молчаливые, угрюмые, недоверчивые сгустки материи. Никто не хотел встречаться взглядом с другими; никто не хотел видеть подозрение в чужих лицах, или чтобы такое же выражение заметили на его лице. И все ходили с опущенными головами, словно все были виновны.
А я был виновен больше всех. Знаю, это нелепо, но так оно и было. Хотя не я предал нас Флэттери, именно я принес дурные вести, и я чувствовал себя ответственным за их последствия. Сидя после ужина в своей комнате, вслушиваясь в тягостную тишину вокруг, я искренне жалел, что не оставил свои выводы при себе.
Этой ночью я почти не спал. Если б мне не приходилось думать о дилемме отца Банцолини, если б мне не приходилось думать о дилемме Эйлин Флэттери, если б мне не приходилось думать о своем будущем, и если б мне не приходилось думать о надвигающемся сносе монастыря, то был еще этот проклятый предатель, затесавшийся среди нас, о котором пришлось бы думать.
«Проклятый» в теологическом смысле. О, в очень даже теологическом.
***
– Брат Оливер, – обратился я к аббату на следующее утро.
Он тоже выглядел не выспавшимся, с затуманенными глазами; хорошо понимаю, как он себя чувствовал. Брат Оливер сидел на своем трехногом табурете перед своей последней «Мадонной с Младенцем», но с пустыми руками и полуотвернувшись от картины, размышляя о чем-то. Услышав меня, он прищурился, глядя на меня в растрачиваемом впустую холодном и ясном зимнем свете, вздохнул и сказал:
– Да, брат Бенедикт?
По его тону казалось, что спрашивает: какие ужасные вести я принес ему на этот раз?
– Могу ли я получить ваше разрешение, брат Оливер, отправиться в Странствие? – спросил я.
Это слегка привлекло его внимание.
– В Странствие?
– Я много думал об этом минувшей ночью, – сказал я, и аббат сочувственно вздохнул. – Считаю, я несу ответственность за то, что сейчас чувствуют все остальные. Ведь это я сказал всем, что один из нас…
– О, нет, брат, – прервал меня брат Оливер. Поднявшись с табурета, он положил руку мне на плечо. |