Я был князем по вечерам, я был князем днем. И я по-княжески небрежно сорвал хрустящую бумажку с покупки Краха и почти сразу услышал свой голос, спокойный и даже насмешливый:
— Ну и за сколько тебе втолкали эту туфту? — Я произнес это и почувствовал, что задыхаюсь от страха и уже не могу вымолвить ни слова больше. Резко воткнул скорость и дернул машину так, что она прыгнула блохой. Ничего не замечая на улице, я миновал театр и благополучно выбрался на Невский. Тут нужно было следить за дорогой, и это помогало справиться с собой. Но теперь я уже знал, что со мною случится припадок.
Голос Краха скрипуче донесся откуда-то издалека:
— Оправа же там рыжая, Петрович. — Он умолк, потом робко спросил: — Две-то сотни стоит?
Я не повернул головы, даже не покосился в его сторону, собрал себя в ком и, вцепившись в руль покрепче, тихо сказал:
— Получишь в два раза больше, но я прекращаю дела, лавочка закрыта… на время.
— Четыре бумаги! Ладно, Петрович. Ты только свистни, когда нужно будет.
Я не видел лица Краха, но по тону чувствовал, что он доволен. На ходу я вынул бумажник и выкинул восемь зеленых. А внутри все дрожало от страха, мелкого, подленького страха, что все это — сон и сейчас я проснусь от скрипучего смеха Кольки Краха в дальней колонии общего режима.
Возле Пушкинской я тормознул.
— Ну, валяй. Нужен будешь, найду.
Пока Крах вылезал из машины и бережно захлопывал дверцу, прошла, мне казалось, вечность. Но я не сразу рванул машину с места, а еще посмотрел ему вслед, как он подпрыгивающей походочкой уходит в своем модном коротком пальто и, наверное, улыбается удачной сделке. Если бы он знал, что лавочка закрылась навсегда, что я уволил его совсем, потому что он сделал свое дело; так увольняют сезонников — «в связи с окончанием работ». Но Колька Крах не знал этого, не знал, что его увольнение свершилось в тот миг, когда он положил мне в ладонь эту штуковину, не знал он и того, что это последний крест, которым фортуна пометила его судьбу. Он был рожден получить свои четыре сотни и уйти с улыбкой счастья.
Я смотрел ему в спину, и мне было немного грустно, как при всяком прощании: ведь частично Крах был моим созданием, и он выполнил свое предназначение, сделал меня богатым, и я заплатил ему за это четыре сотни.
Я плавно тронулся, свернул на Восстания и медленно поехал домой.
Было два часа дня.
2
Знакомые старые вывески, крошечный сквер на углу, в котором, казалось, все эти сорок лет отдыхают по пути из магазина домой одни и те же старушки с кошелками; ленные фасады старых домов — все были молчаливыми свидетелями моей юности.
Я не очень любил ходить здесь пешком; на этих относительно тихих, прилегающих к центру улицах, как спившийся бывший школьный товарищ, с наглым и униженным взглядом ожидающий вашего узнавания и вашей подачки, болталось прошлое. Оно настороженно выглядывало из мглистых подворотен, ежилось в худой одежонке под навесами подъездов, слонялось на пятачке возле булочной, магазина и пивной.
Я не очень любил ходить здесь пешком, потому что не мог избавиться от ощущения слежки. Оно возникало почти всегда, — моя история преследовала меня. Я иногда размышлял об этом, пока не придумал хоть какое-то объяснение.
У всякой человеческой судьбы есть своя тема. В житейском хаосе, в притворной случайности событий время ведет вашу тему на разные голоса, разрабатывает и развивает ее, в окружении подголосков скрывая переходы, и, только когда в вашей жизни наступит финал, вы, быть может, услышите тему своей судьбы, утвержденную в главной тональности.
Я не знал своей темы, но смутно чувствовал ее с давних пор. Я ощущал ее во внезапных обращениях памяти вспять, в болезненных приступах ужаса, в одинаковых снах. |