Изменить размер шрифта - +
 — Я как уехала из дому, с тех пор и не праздновала. А дома отец — твой дедушка — так умел устраивать праздники. Свечи зажигали… — она уже произносила слова нараспев, и лицо снова обмякло мечтательно и безвольно.

Я поспешно прервал ее:

— Дай, пожалуйста, пепельницу, — и достал сигарету.

Она сразу осеклась, встала и подала щербатую фарфоровую пепельницу, потом с тем же обмякшим лицом уставилась куда-то в угол комнаты.

В молчании я закурил, и с первой же затяжкой пришла усталая привычная грусть.

Я курил и смотрел на старую женщину, которая, уставясь в угол большой захламленной комнаты, витала где-то далеко-далеко, там, где прошло ее детство.

До войны, когда я был несмышленышем, она часто рассказывала мне одинокими вечерами, когда отца не было дома, о теплом южном море, о большом, красивом доме у самого берегового уреза, о праздниках, которые устраивались в зале, о чудесных гранатовых деревьях, увешанных глянцевыми темно-красными плодами, о запахе цветущего миндаля и тяжелых жемчужно-фиолетовых гроздьях винограда.

Детское воображение наделяло эти рассказы яркой достоверностью. И я видел прозрачно-голубые спокойные волны, тихо накатывающие на желтый песчаный пляж; видел сказочные деревья с тяжелыми плодами и золотистых ярких птиц, раскачивающихся на ветвях; слышал запах горящих восковых свечей и плавную музыку в зале (слово «зал» мать произносила с каким-то особенным выражением), и у меня захватывало дух от просторности этого помещения с тремя высокими окнами, обращенными на морскую гладь.

Рассказы матери о ее детстве были любимой сказкой моего детства. Тогда я еще не догадывался, что и для матери эти рассказы были всего лишь сказкой, сказкой, в которую она так уверовала, что та превратилась в действительность. Только через десятилетия я узнал, что все было не таким, как в материнских рассказах. Года три назад судьба забросила меня в те места, я не поленился и заехал в маленький городок, где родилась моя мать. Я помнил адрес того белого дома с залом еще по довоенным письмам, но родственники матери уже не жили там. Я нашел узкую пыльную улицу, обсаженную старыми ореховыми деревьями. Дом стоял возле угрюмого двухэтажного куба старой бани — маленькая мазанка с красной крышей и тремя подслеповатыми окошками по фасаду длиною в пять моих шагов; за глиняным побеленным дувалом по шестам вились несколько лоз винограда, тихо колыхалась стройная груша с блестящими темно-зелеными листьями, и над дощатой будкой уборной склонила свою крону кривая старая шелковица. По боковой стене с одним оконцем дом тоже был длиною шагов в пять. До берега моря я шел кривыми пыльными улочками с полчаса.

Так рухнула сказка моего детства.

После моего рождения мать бросила институт и не работала почти до самой войны, и только в сороковом году поступила не без помощи отца на курсы медсестер. И так всю жизнь и проработала в одной клинике, — благо в ночные дежурства на сестринском посту оставалось время для ее всегдашних мечтаний. С мягким, но несокрушимым упорством мать не хотела жить в настоящем. Домашнее хозяйство вела кое-как, стараясь побыстрее освободиться от докучливой стряпни и снова вернуться в свой мир.

Я давно уже привык к странностям матери, понял и простая их, но все равно с трудом подавлял в себе глухое — раздражение, когда видел это ее обмякшее отсутствующее лицо и взгляд, устремлявшийся в никуда.

Еще раз оглядев эту неизменную комнату, я потушил окурок в пепельнице и встал.

— Ну<sub>;</sub> я пошел, мать.

Пальто было уже у меня в руках, когда она вышла из своей задумчивости и повернула ко мне обострившееся лицо, по голос бел, как всегда, неуверенный:

— Знаешь, что я хочу тебя попросить?..

— Что? — спросил я и улыбнулся ей, как ребенку, снисходительно и ободряюще.

Быстрый переход