Изменить размер шрифта - +
Скамейки были большей частью пустые. Зажглись фонари на высоких столбах, и на земле обрисовались силуэты деревьев. Почти в центре скверика стояла статуя бородатого мужчины во фраке.

— Вот на этот-то пьедестал меня и угораздило взобраться, — показал Джим, — оттуда, думаю, лучше видно, что за толпа собралась. А легавый сзади подкрался и как муху меня шлепнул. Представляю, как Джою несладко бывает. Я только через неделю очухался, а то все мысли в голове кубарем катятся. Под самый мозжечок, стервец, меня саданул.

Мак свернул к скамейке и сел.

— Знаю. Читал в докладе Гарри. И только поэтому ты и хочешь вступить в партию?

— Не только. Со мной в тюряге сидели еще пятеро их тогда же замели — мексиканец, негр, еврей и двое таких же, как и я, беспородных американцев. Конечно, они мне кое-что рассказали. Но и это не главное. Я из книг больше, чем они, знаю. — Он подобрал кленовый лист и стал неторопливо ощипывать, оставляя лишь похожие на растопыренные пальцы прожилки на черешке. — Понимаешь, дома мы все время проводим в борьбе, чаще всего — с голодом. Мой старик боролся с предпринимателями, я боролся со школой. Но неизменно мы терпели поражение. И со временем, думается мне, у нас уже укоренилось чувство обреченности. Старик мой словно драчливый кот, загнанный собаками в угол. Ясно, что рано или поздно собаки его загрызут. Но он все равно дрался. Разве это не безнадежная борьба? В такой-то безнадеге и рос.

— Дело ясное, — вздохнул Мак. — Миллионы людей живут так же.

Джим покрутил ощипанным листом, зажав черешок большим и указательным пальцем.

— Дело не только в этом, — продолжал Джим, в нашем доме постоянно жила злоба. Как дым — не про дохнешь; злились мы и на хозяев, и на полицейских, и на бакалейщика, что в кредит больше не давал. Аж наизнанку выворачивало от злобы, а поделать нечего.

— Ты суть говори, а то мне пока непонятно, — пере бил его Мак. Ты сам-то суть видишь?

Джим вскочил на ноги, повернулся к Маку, постукивая остатком листа о ладонь.

— К ней и веду: у нас в камере собрались пять человек, и выросли мы все примерно в одинаковых условиях, а кому еще и хуже пришлось. И в них во всех тоже кипела злоба, но злоба иная. Не на хозяина или бакалейщика, а на строй, породивший хозяев, — вот в чем разница. Совсем иная злоба. А еще, Мак, отличались они тем, что не было в них обреченности. Они спокойно делали свое дело, сознавая в глубине души, что рано или поздно они победят, найдут выход из тупика, которым для них наш строй обернулся. И знаешь, была в этих людях даже какая-то умиротворенность.

— Ты меня, что ли, уже агитировать начал? — усмехнулся Мак.

— Нет, я просто объясняю. Во мне никакой такой умиротворенности и надежды не было, а так хотелось узнать, почувствовать, что это. О движении левых я был начитан куда больше, чем те люди. Но читать одно, а участвовать самому — другое, они работали, они познали покой и надежду — то, чего мне так хотелось.

Мак сердито бросил:

— Ну, напечатал ты сегодня несколько писем, и что, легче на душе?

Джим снова уселся на скамью.

— Мне с удовольствием работалось, — тихо сказал он. — Сам не знаю, почему. Может, потому, что увидел какую-то пользу. Какой-то смысл. Ведь раньше у меня вся жизнь была сплошной бессмыслицей. Меня ж возмущало, что и на этом кто-то наживается. Противно, конечно, будто в мышеловке сидишь.

Мак вытянул ноги, сунул руки в карманы.

— Ну, что ж, если тебе удовольствие работать, то мы тебе этого удовольствия дадим предостаточно — смотри только от радости не умри. А научишься вырезать трафареты да управляться с мимеографом — обещаю тебе работы на двадцать часов в сутки.

Быстрый переход