Он вышел из дому раньше обычного и опять стал бродить по улицам. Они были окутаны туманом, и от этого ночь казалась гнетущей,
непроницаемой, отвратительной. На землю точно спустился какой-то тлетворный дым. Он плыл под газовыми фонарями и порою как будто гасил их.
Мостовые стали скользкими, как во время гололедицы; всевозможные зловония, словно выползавшие из утробы домов, смрад подвалов, помойных ям,
сточных канав, кухонь бедного люда смешивались с удушливым запахом этого блуждающего тумана.
Пьер шел, сгорбившись, засунув руки в карманы; не желая оставаться на улице в такой холод, он направился к Маровско.
Старый аптекарь спал, как и в прошлый раз, и газовый рожок бодрствовал за него. Увидев Пьера, которого он любил любовью преданной собаки,
старик стряхнул дремоту, отправился за рюмками и принес "смородиновку". - Ну, - спросил доктор, - как же обстоит дело с вашей наливкой?
Поляк ответил, что четыре самых больших кафе города согласны торговать ею и что газеты "Береговой маяк" и "Гаврский семафор" устроят ей
рекламу в обмен на кое-какие аптекарские товары, которыми он будет снабжать работников редакций.
После долгого молчания Маровско спросил, вступил ли Жан уже во владение наследством, и задал по этому поводу еще два-три неопределенных
вопроса. В своей ревнивой преданности Пьеру он возмущался тем, что доктору предпочли другого. И Пьеру казалось, что он слышит мысли Маровско,
угадывает, понимает, читает в его уклончивых взглядах, в неуверенном тоне голоса те слова, что вертелись у аптекаря на языке, хотя он их не
произнес, да и не произнесет, - для этого он слишком осторожен, боязлив и скрытен.
Пьер уже не сомневался в том, что старик думает: "Вы не должны были допускать, чтобы брат принял наследство; ведь это даст повод дурно
отзываться о вашей матери". Может быть, Маровско предполагает даже, что Жан - сын Марешаля? Разумеется, предполагает! Да и как же иначе? Это
должно казаться ему вполне правдоподобным, вероятным, очевидным! Разве сам он, Пьер, ее сын, - разве он не борется вот уже три дня изо всех сил,
всеми ухищрениями своего сердца, пытаясь обмануть собственный рассудок, разве он не борется против этого ужасного подозрения?
И снова потребность побыть одному, чтобы разобраться в своих мыслях, чтобы без колебаний, без слабости, решительно взглянуть в лицо этой
возможной и чудовищной правде, так властно овладела им, что он поднялся, даже не выпив "смородиновки", пожал руку озадаченному аптекарю и опять
вышел в туманную мглу улицы.
"Почему этот Марешаль оставил все свое состояние Жану? - спрашивал он себя.
Теперь уже не обида, не зависть заставляла его доискиваться ответа, та, не слишком благородная, но естественная зависть, которая грызла его
все эти три дня и которую он пытался побороть в себе; нет, это был страх перед ужасающей мыслью, страх перед необходимостью самому поверить в
то, что Жан, что его брат - сын этого человека!
Нет, он не мог этому поверить, не мог даже задать себе такой кощунственный вопрос! Но ему нужно было бесповоротно, раз и навсегда
отделаться от этого подозрения, еще такого смутного, ни на чем не основанного. Ему нужна была ясность, достоверность, чтобы в сердце его не
осталось места для сомнений; ведь во всем мире он только свою мать и любил. Блуждая один по темным улицам, он произведет самое тщательное
расследование, проверит свои воспоминания, призовет на помощь весь свой разум, и тогда истина откроется ему. |