Пока отец Федор облачался, а ребята и Ольга с Настеной молча стояли у изголовья гроба, я спросил у старушки служки, здесь ли сейчас отец Андрей.
– А, из лавры! – догадалась она. – Сейчас позову.
Он появился из глубины храма в том же одеянии, так же неслышно, как и в прошлый раз, когда я заехал в Спас‑Заулок перед отлетом на Кипр. Две недели назад. Целую вечность.
– Спасибо, что молились за нас, – сказал я и протянул ему плотный пакет в оберточной бумаге, перевязанный шпагатом. – Здесь тридцать тысяч долларов. Это дар храму от лейтенанта Варпаховского. Он был воином и погиб от руки врагов.
– Чисты ли деньги эти?
– Нет. На них тонны крови и грязи. Но они омыты его кровью. Сейчас это самые чистые деньги в мире.
Он склонил голову.
– Мы с благодарностью принимаем этот дар… Я взял с церковной конторки пачку свечей и обошел храм.
Одну свечку зажег перед ликом Пресвятой Богородицы. За Тимоху. Теперь ей заботиться о душе его.
Еще шесть, во здравие и благодарность – перед образом Георгия‑победоносца. За нас. И еще одну – за полковника Голубкова.
А потом – перед алтарем, перед общим иконостасом. На упокой души.
Десять свечей – за полевого командира Ису Мадуева и его отряд. Они мусульманами, конечно, были, но Бог един и перед ним все равны.
Восемь свечей – за капитана Труханова и его медиков. Не их вина, что они погибли за грязное дело.
Три свечи – за генерала Жеребцова, водителя его «уазика» и солдата охраны.
Пять свечей – за командарма Гришина, его адъютанта подполковника Лузгина и трех членов экипажа вертолета.
Две свечи – за неизвестных мне офицеров Веригина и Куркова, о которых рассказал Голубков.
Три свечи – за снайперов, встретивших нас на «тропе».
Все?
Нет.
И поставил еще две: за полковника Вологдина и майора Васильева. Они тоже выполняли приказ. И Бог им теперь судья.
Отец Андрей молча наблюдал за мной.
Я спросил:
– Могу я получить счет за эти свечи?
– А смысл? Такой счет не предъявляют в бухгалтерию.
– Знаю, – сказал я. – Его предъявляют людям. Это я и намерен сделать.
Он написал на бумажке несколько цифр. Я свернул листок и бережно спрятал его в карман.
Он внимательно посмотрел на меня и проговорил:
– По‑прежнему несмиренна душа твоя. А в сердце твоем гнев.
– Гнев? – переспросил я. – Это слишком мягко сказано.
– Это большой грех, сын мой.
– Разве вырвать у змеи ядовитое жало – грех? – возразил я. – Разве это не правое дело?
– Лишь Господь может судить дела людские и выносить приговор.
– Там, на небесах, – согласился я. – А здесь, на земле, это наше дело. Потому что некому его исполнить, кроме самих людей…
Появился отец Федор. Отпевание началось.
«Отпусти ему грехи его вольныя и невольныя!..»
Мы сами выкопали для Тимохи могилу, сами вынесли на плечах его гроб и поставили сосновый крест. Ольга положила на суглинистый холмик охапку водяных лилий из Чесны, а Настена – букетик полевых лютиков и ромашек.
Все было кончено. Мы молча стояли вокруг свежей могилы. Потом Трубач раскрыл видавший виды футляр и вынул из него свой старенький, со стертым до бронзы никелем, саксофон.
Я не знаю, что он играл. Но это было не сиртаки. Нет, не сиртаки. И не «Голубой блюз». И не одна из джазовых мелодий, которые мы от него много раз слышали – еще там, в Чечне, в офицерском клубе или просто в казарме. |