|
Смешно. Но нога так и застыла в воздухе. Так и не опустилась на следующую ступеньку.
«Аааааааааааааааааааааааааа! Иди, я тебе говорю! Смелее! Для те… для меня. Я голоден!»
Юго привык всю жизнь двигаться вперед. Принимать решение, придерживаться его, не раздумывать до скончания веков. Иногда импульсивно, во вред себе, иногда во благо. Обычно он не колебался. Но что-то внизу, в глухом подвале, выказывало нетерпение. Так это твоя сраная муза романиста, только и всего.
Но стоило ему отступить на шаг, он ощутил облегчение, чувство освобождения. За этим последовало нечто гораздо более пугающее: внутри с бешеной скоростью рос какой-то ком, Юго чувствовал, что если этот ком взорвется, то разорвет его в клочья. Паника. Она исходила откуда-то из глубин его существа, из его детских страхов. Нет, не совсем… Из его инстинктов.
Потому что он отступал. Потому что паук в своей норе должен был учуять это и понять, что сейчас или никогда нужно наброситься, и схватить, и, прежде чем жертва ускользнет, выбросить две огромные лапы, преграждая путь, нависая над ней своим омерзительным брюхом, сделавшись одной огромной западней, чтобы потом наброситься… И сожрать тебя.
Юго перемахнул через две ступеньки, потом еще через две и, прежде чем разреветься от детских страхов, цепляясь за перила, вернулся на первый этаж. Он оглянулся на лестницу и ее темные глубины.
Ни одна тень не двигалась. Вот ведь гнусное воображение!
Разочарование. Именно оно клокотало у подножия лестницы. И злость. И дьявольский аппетит!
Юго хотелось вырваться на улицу. Снова почувствовать кожей солнце, прогнать эти дурацкие, неизвестно откуда взявшиеся мысли… Может быть, где-то в коре его мозга есть особый резервуар, куда перетекают мысли из самых зловещих бездн его натуры, а он забыл опустошить его, когда вырос? Мгновенный доступ ко всей накопленной им вселенской мерзости, которую он соединил и смешал со всеми другими условными формами, чтобы придать ей какой-то смысл. На таком резервуаре должна висеть табличка с надписью красными буквами: «Осторожно, ужасы могут вытечь наружу, не кантовать». И если так и есть, заподозрил он, резервуар этот протекает. И уже давно. И загрязняет его жизнь своей темной материей. С самых незапамятных времен.
14
Адель Морис занимала небольшой кабинет на верхнем этаже Материнского корабля с крошечным окошком, похожим на иллюминатор; даже в хорошую погоду ей приходилось зажигать свет. За годы работы она украсила стены рисунками, которые дарили ей дети зимних клиентов (изредка, как секретарю, хотя она с ними практически не общалась), или она сама подбирала их, брошенные на игровом столе в одном из ресторанов или в номерах. Все знали, что Адель коллекционирует детские рисунки, и сотрудники приносили их, если находили. В этих рисунках было что-то завораживающее, что-то большее, чем их прямолинейный, ничем не приукрашенный эстетизм, – мир, каким его видят дети, без притворства и лицемерия. Именно для этого и нужны их рисунки. Интересно, они их потеряли? Забыли? Оставили нарочно? Бросили? Адель могла разглядывать их часами, один за другим, удивляясь, ища ответ в увиденном: снеговик с непомерно большими руками и почти хищной улыбкой; семья, в которой каждому отводится его собственный яркий цвет, за исключением отца – мелкая, неизменно темная фигурка; лыжники, летящие над пропастью на огромной скорости; или даже изображение Валь-Карьоса глазами семи- или восьмилетней девочки, причем в целом очень близкое к реальности.
Адель коллекционировала рисунки – они стопками лежали в трех шкафах напротив двери в кабинет, и ей доставляло огромное удовольствие по крайней мере при каждой смене времени года рыться в них, выбирая, какие повесить на стену, а какие убрать на хранение. Она как раз сортировала свою подборку окончания весеннего сезона – в этом году опережая график, – когда в дверь постучал Юго. |