Но кое-что верное в его жизни всё-таки оставалось. Несомненное, настоящее, драгоценное. У него была Вера. Она сейчас лежала на его руке, тихо дышала в темноте. Лицо её белело во мраке, он приближался, щекой своей чувствовал тепло её дыхания. Но в объективных ощущениях его был некий изъян, о котором он прекрасно знал. Он не мог её разглядеть в темноте, а потому воображение рисовало образ, немного не соответствующий реальности. Он почему-то упорно представлял её с косой, хотя косы давно уже не было. У Веры была короткая стрижка, как у мальчика. Как будто пережила тиф. Густую свою косу она уступила Изольде Грэйф, сухопарой, злой сценаристке, помощнице режиссёра. Это было в Красногорске, где оба они подрабатывали в массовке. Гримёры тотчас остригли Веру, прямо на съёмочной площадке. Немедленно стали прикладывать, примеривать великолепные русые волосы на длинный череп Изольды Грэйф. На эти деньги они жили потом почти месяц.
И ещё кое-что несомненное, подлинное, реальное проникало из прошлого в теперешнюю жизнь Ерофея Бубенцова. То, что нельзя было спихнуть на двоюродного братца, от чего нельзя было отвязаться, отгородиться. От чего не было никакой защиты. Это была его измена. Паскудная измена с великолепной, незабвенной Розой Чмель торчала из прошлого, как шип, мучила, как позвоночная грыжа. Она ничуть не умалялась от времени, а, наоборот, разрасталась, становилась всё болезненней. Трудно было найти такое положение, при котором воспоминание это не защемляло нерва.
— Зачем ты изменил мне? — напомнила Вера утром. — Пришёл и давай мне с порога про масонов заливать.
Было уже совсем светло, и Бубенцов видел, как насмешливо дрогнули её губы.
— Когда это? — попытался оттянуть время Ерошка. — Не понимаю, о чём ты.
— Милый, милый. — она глядела с жалостью и печалью. — Родной ты мой дуралей. Все-то хитрости твои такие.
Ерошка прислушивался, удивлялся спокойному, глухому, усталому голосу. В котором звучало сочувствие, жалость, но почти не было упрёка. Ну разве только самая малая толика. А ведь казалось, что он знает жену свою до последней чёрточки. Бубенцов задумался о таинственном парадоксе. Казалось бы, чем дольше живут люди рядышком, чем теснее и чаще общаются, тем понятнее должны становиться друг другу. Тем меньше тайного у них.
На самом же деле именно меж самыми близкими людьми постепенно вырастает некая стена, и стена эта с каждым днём становится всё непроницаемей. В привычное уже не вглядываешься, доверяя прежним впечатлениям. Эту невидимую, почти не ощущаемую стену труднее всего пробить. Пробивает её совместное горе, да и то не всегда и только на самое короткое время.
— Ты же всегда чуяла моих врагов, — увёл он разговор в сторону. — Как же ты Шлягера допустила в мою жизнь?
— Шлягер приносил пользу. Пусть ненавидел тебя. Да, это ядовитая ехидна. Но кто же убивает ехидну, несущую золотые яйца?
— Прельстил нас проклятый змий!
Многое теперь совершенно утратило всякую цену. И только спустя несколько часов, вернувшись с раздобытков, Бубенцов долго смотрел на горящие окна своего дома, а потом сказал:
— Вот потому нас выкинули из рая.
Оказывается, всё это время мысль его ходила по кругу. Коло ока его вокруг да около, да не далёко.
6
Он ходил кругами по местам, которые помнили их. Знакомый вид этих мест, частично уже застроенных, переменившихся, сладко и больно терзал сердце. Вот улица, где снимали они квартиру в первый год после венчания. Ерошка присел на скамейку, замер, вслушиваясь в себя. В этом дворе, в какую бы пору он ни заглянул сюда, звучала одна и та же музыка. Которая особенно нежно рвала душу. У музыки не было ни автора, ни имени. В отличие, скажем, от «Полонеза Огинского», вальса «Амурские волны» или бетховенской «К Элизе». Хотя она была такою же простою, неотвязчивой, как популярный шлягер. |